Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В купе поезда, куда я вошел с опозданием, человек с одной рукой, судя по возрасту, инвалид войны, надевал миловидной, молодящейся даме мягкие тапочки с розочками-аппликациями на носках.
Обутая и ободренная, дама ушла в коридор, скучая, смотрела в окно. Инвалид принялся заправлять постели.
Ничего не скажешь, делал он эту работу одной рукой довольно ловко, хотя и не очень споро, — привык, видать, заниматься домашними делами. Но одна рука есть одна рука, и он устал изрядно, пока заправил две постели.
— Мурочка! Все в порядке, — известил он даму и присел к столику.
Дама вошла в купе, пальчиком подправила не совсем ловко заделанную под матрац простыню и победительно взглянула на меня: «Вот как он меня любит!»
Инвалид по-собачьи преданно перехватил ее взгляд, подтвердил: «Вот как я ее люблю!»
Потом они перепирались насчет нижнего места, и дама снисходительно уступила:
— Ну, хорошо, хорошо! — Поцеловала усталого спутника, мужа, как выяснилось потом, пожелала ему спокойной ночи и стала устраиваться на нижнем месте.
Сходив в туалет, инвалид попытался молодецки вспрыгнуть на вторую полку — не получилось. Он засмущался, начал извиняться передо мной, спрашивать у Мурочки: не потревожил ли ее?
— Да ложись ты, ради Бога, ложись! Что ты возишься? — строго молвила дама, и супруг ее снова заизвинялся, заспешил.
Дело кончилось тем, что мне пришлось помочь ему взобраться на вторую полку. Поскольку были мы оба фронтовики, то как-то и замяли неловкость, отшутились. Познакомились. Инвалид был известный архитектор, ехал с ответственного совещания, жена его сопровождала, чтобы ему не так трудно было в пути.
Долго не мог уснуть архитектор на второй полке, однако шевелиться боялся, чтоб не потревожить свою Мурочку. И я подумал, что любовь, конечно, бывает очень разная и, наверное, я ее понимаю как-то упрощенно, прямолинейно или уж и вовсе не понимаю. Во всяком разе, такую вот любовь, если это в самом деле любовь, мне постичь было непосильно.
«Мода, она как корь, всех красной сыпью покроет», — сказал пенсионер Бахрушин, плюнул и пошел за избу в крапивные джунгли, чтоб уничтожить эту вредную растительность и посадить на се месте полезные культуры: малину, крыжовник и даже яблони.
Истинный сын сибирского таежного села, от веку привыкший сводить лес и всякого рода живность, Бахрушин долго сопротивлялся садовому начинанию, охватившему село, увиливал всячески от бесполезной, как ему казалось, работы, говорил: «На что мне эти ягоды? Сроду сладкое не ел и исти не буду. Мне подавай все горькое!»
На этом он и попался. Сосед, мастер столярной артели, по сговору с женой Бахрушина угостил его настойкой, дождался, когда тот осоловеет, спросил: «Как?»
Настойка была в меру горькая, приятная и крепкая. Бахрушин с простоты душевной показал большой палец. Тогда сосед объявил, что настойка эта из плодов и ягод его собственного сада. А жена Бахрушина уж тут как тут: давай его ругать, убеждать, указывать на положительный пример соседа и других пенсионеров.
Словом, заломали Бахрушина. Взял он лопату, топор, ушел в крапиву и принялся рубить ее и выкапывать, ругаясь на всю деревню такими словами, какие ни одна белая бумага не выдержит — продырявится.
Но потом отчего-то примолк — ни хрюку, ни звуку. Анна мгновенно насторожилась, заподозрила, что муженек ее бросил полезный труд, перелез через заплот и улизнул в магазин: плоды-то в саду еще когда вырастут да назреют для настоек, а в магазине уж все готово, привезли красное вино с нездешним, каким-то собачьим, названием: «Мицне».
Подозрения ее на этот раз оказались напрасными. Просто в гуще зарослей Бахрушин находил много всякого добра, больше всего бутылок. Он их собирал в мешок и прятал в сараюху, чтобы потом вымыть в речке и сдать. Попадались подковы, гайки, веретешко, черное от сырости, со сгнившим хрупким острием встретилось, пестик и ступа, много бабок костяных попадалось, нашелся даже панок, налитый свинцом. А в углу огорода, прислоненная к избе, стояла дуга, уже до оглобельных желобков впаявшаяся в землю. Бахрушин поднял дугу, хотел было через заплот бросить, по раздумал, опустился на завалинку и притих.
Колечко на дуге заржавело, а краска почти не отцвела. Краску эту выменяли когда-то у маньчжур-китайцев за три мешка пшеницы. Маньчжурцы эти — народ мастеровой, хотя и мелкий — вместе с башмаками и мотыгой два пуда, — смеялись местные зубоскалы, — в красках и разных хитрых штуковинах крепко маракующий. На дуге вкось полосы: зеленая в ладонь шириной, а голубая и красная — в палец. Эти рядом — красная и голубая, а зеленая вроде бы как козырная промеж них, и сверху лаково блестит все.
Делал дугу ссыльный поселенец, умевший, как говорили про него, не только строгать, но и слышать дерево. Бахрушин видел топорище, сделанное этим поселенцем, — хоть в музей ставь.
Дуга предназначалась не для работы, а для выездов, и оттого она была так легка, изящна и нарядна. Время, дожди и крапивная прель не разогнули ее, только почернели концы дуги от земли и выбелился под дождем круто и нравно загнутый верх ее, а все остальное светилось и играло, как и прежде, празднично, ярко, с вызовом.
— Чего уставилась? — спросил Бахрушин жену свою Анну, тихо пробравшуюся в огород. — Не узнаешь? Мы ведь под этой дугой венчаться ездили!..
Видя, что муж ее чем-то растревожен, что с таким настроением он, чего доброго, может и в самом деле через забор махнуть, Анна беспечно заявила, мол, сейчас еще лучше жить стало: в загс молодые на легковых машинах ездят — весело, быстро и красиво!
— А мне-то что! — вдруг разъярился Бахрушин, человек в общем-то добрый и бесхарактерный. — И пусть себе ездят на своих машинах! Пусть свои яблоки и груши растят!
Он бросил лопату и не через заплот, а воротами решительно покинул двор.
Явился он вечером, с песнями. Анна, долго искавшая его по всей деревне, подтягивала мужу: «Кончил, кончил курс науки и в дом родителей попал…» Пели они ту самую песню, которая так хорошо получалась у них в молодости.
Дуга до сих пор лежит у Бахрушина на сарае, а под окнами за избой, на взопревшей земле растут немыслимо высокий малинник да две яблоньки. Нынче они уродили первые яблоки, до того горькие, кислые, что от них сворачивает набок скулы и вышибает слезу из глаз.
Мальчишки гоняли по тротуару шайбу. Она щелкала звонко, летала легко и отчего-то крошилась.
Я приблизился и увидел: мальчишки играют пряником, какие в детстве нам давали по праздникам, и, бывало, прежде чем надкусишь пряник, долго слизываешь с него сладь, застывшую разводами, пятнами и лунками.