Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Офицеры обнимаются, в последний раз бросают взгляд на покойников.
— Прощайте, господа. Дай вам бог удачи.
— Вот именно. Господи, спаси и сохрани нас… Ты с нами, Альмира?
— Нет. — Писарь показывает на тела Веларде и Даоиса. — Кто-то должен проводить их…
— Но французы…
— Не тревожься. Я сумею с ними договориться. Ступайте с богом.
Остальные не заставляют себя упрашивать. Утром, когда могильщики спешно и скрытно предадут земле тела капитанов, присутствовать при этом будет один только Альмира, до конца сохранивший им верность.
Даоис будет погребен здесь же, в склепе-часовне, под алтарем капеллы Пречистой Девы Вальбанерской, а Веларде вместе с другими убитыми накануне — снаружи, в церковном дворе, рядом с колодцем. Спустя много лет могильщик Эрреро засвидетельствует: «Мы озаботились захоронить тела вышеозначенных дона Луиса Даоиса и дона Педро Веларде как можно ближе к поверхности земли, с тем чтобы по прошествии времени их прах можно было перенести в иное, более приличествующее им место».
* * *
Ильдефонсо Иглесиас, санитар госпиталя Буэн-Сусесо, в ужасе останавливается в проеме арки, отделяющей патио от монастырской галереи. Свет фонаря в руке его товарища Тадео де Наваса выхватывает из темноты гору полуголых трупов — это зрелище способно потрясти любого. За минувший день оба они навидались всякого, ибо, рискуя собственной жизнью, перевязывали раненых, выносили убитых, едва лишь стихал огонь и французы приостанавливали атаки. Тем не менее от жуткой картины, представшей их взорам в часовне и госпитале на Пуэрта-дель-Соль, волосы становятся дыбом. Нескольких покойников вечером унесли домой родственники и друзья — из тех, что посмелей и не побоялись подвернуться под шальную французскую пулю, — но основная часть расстрелянных в три пополудни остается здесь, грудой бледной мертвой плоти громоздится в засохших кровяных лужах, смердит развороченными внутренностями, вывалившимися потрохами, первым тленом.
— Шевелятся, смотри! — шепчет Иглесиас.
— Глупости не говори.
— Да нет же, смотри: кто-то ворочается вон там.
Оба санитара осторожно подходят ближе, поднимают повыше фонарь, освещая груду мертвецов. Остекленевшие глаза, полуоткрытые рты, сведенные предсмертной судорогой руки — четырнадцать человек застыли в тех позах, как застигла их смерть или оставили французы, обшаривавшие карманы еще не успевших остыть покойников.
— Да, ты прав, — с нескрываемым испугом шепчет Навас. — Кто-то в самом деле шевелится.
Они подходят еще ближе, но тотчас слабый, еле слышный стон, доносящийся точно из другого мира, заставляет обоих отпрянуть в ужасе. Вымазанная бурой кровью рука поднимается над кучей мертвецов.
— Живой!
— Да быть этого не может.
— Гляди сам… Живой! — Иглесиас дотрагивается до руки. — Пульс бьется.
— Матерь Божья!
Оттащив в сторону окоченевшие ледяные тела, санитары извлекают из-под них того, кто еще дышит. Это печатник Космэ Мартинес дель Корраль, пролежавший здесь восемь часов, пронзенный четырьмя пулями, ободранный дочиста французами, которые среди прочего завладели и теми облигациями на 7250 реалов, что были у него в кармане, голый, с ног до головы покрытый коростой запекшейся крови, своей и чужой. Его спешно выносят наверх, и хирургу Диего Родригесу дель Пино удается вернуть его к жизни, а спустя какое-то время — и добиться полного излечения. Весь остаток дней своих, проведенных в Мадриде, типографщик Космэ будет пользоваться едва ли не суеверным уважением соседей и знакомых как человек, который второго мая дрался с французами, был расстрелян и сумел вернуться с того света.
* * *
Мануэль Гарсия, рядовой полка волонтеров короны, со связанными за спиной руками идет по улице Флор под конвоем французов. Моросящий с черного неба мелкий дождик, зарядивший с полуночи, успел вымочить его мундир и непокрытую голову. После боев в Монтелеоне, где он обслуживал одно из орудий, Гарсия вместе с капитаном Гойкоэчеа и уцелевшими товарищами спрятался в казармах на Мехораде. А днем, когда разнесся слух, что расстреливать будут не только горожан, но и военных, замешанных в мятеже, ушел оттуда в компании с кадетом Пачеко, его отцом и еще двумя однополчанами. Думал отсидеться дома, где от страшной тревоги места себе не находила вдовая мать, но кто-то из соседей, заметивших, как он возвращается, полумертвый от усталости, весь как есть драный и рваный, донес. Пришли французы, к несказанному ужасу матери, высадили дверь и увели его. Даже не скажешь «не говоря худого слова», ибо прозвучало их предостаточно.
— Живей, живей! Allez vite! Шевелись!
Гарсию прикладами заталкивают в недостроенные казармы на Прадо-Нуэво — позднее они получат название «польских», — где во дворе в зыбком свете шипящих под дождем и разбрызгивающих искры факелов он различает множество связанных арестантов. Вымокшие, избитые, затравленные, они лежат на голой земле, под открытым небом, сидят, привалившись к стене. Время от времени французы выдергивают кого-нибудь, отводят в угол двора, записывают имя-фамилию, допрашивают, нещадно избивают. Беспрестанно звучат крики, от которых бросает в дрожь ожидающих своей очереди. Среди них в полутьме Гарсия с трудом узнает одного из тех, с кем вместе был в Монтелеоне. Это Хуан Суарес, чисперо из квартала Баркильо.
— Что же с нами сделают? — спрашивает солдат.
Суарес, который сидит на земле, прижавшись спиной к спине другого арестанта, пожимает плечами:
— Может, расстреляют, а может, и нет. Не поймешь — каждый свое твердит… Одни считают, что раз уж нас так много тут собралось, к стенке поставят каждого десятого. А другие — что, мол, всем нам конец пришел. Пойди разбери…
— И наше правительство допустит такое?
Чисперо глядит на Гарсию, как будто солдат сморозил несусветную глупость. В дрожащем свете сально лоснится его лицо — обросшее щетиной, грязное, мокрое от дождя: губы растрескались от жажды, разбиты зуботычинами.
— Оглянись по сторонам, братец. Кого ты видишь? Простых людей. Голодранцев вроде меня и тебя самого. Нет здесь ни одного офицера, ни одного богатого торгаша, ни маркиза. Что-то незаметно было сегодня, чтоб хоть кто-нибудь из чистой публики лупил французов на улицах. А кто нынче командовал в Монтелеоне? Двое капитанов, постарше чином никого не нашлось. Как спокон века повелось, за всех отдувалась беднота. Те, кому нечего терять и у кого нет ничего, кроме разве что отца с матерью, пары медяков на хлеб да стыда… И мы же сегодня расплатимся, как всегда платили. Это я тебе говорю. И знаю, что говорю. А у меня матери — шестьдесят четыре, жена и детишек трое…
— Я солдат, — возражает Гарсия. — Присягу принимал. И мои командиры вытащат меня отсюда. Это их святой долг и прямая обязанность.
Суарес, обернувшись к соседу, бандерильеро Габриэлю Лопесу, который прислушивается к их разговору, корчит ему насмешливую гримасу: послушай, мол, что он только несет. А потом смеется натужно и горько.