Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вот и Фрезье! — весьма неосторожно воскликнул Вильмо.
Но присутствующим было невдомек, что эти слова прямое признание в сообщничестве.
— Кто этот господин? — спросил церемониймейстер.
— Это от семьи.
— От какой семьи?
— От семьи, обделенной покойным. Это уполномоченный господина Камюзо, председателя суда.
— Хорошо, — сказал с удовлетворенным видом церемониймейстер. — Хоть две кисти пристроены. Одну возьмете вы, другую — он.
Церемониймейстер, обрадованный тем, что пристроил две кисти, взял две пары прекрасных белых замшевых перчаток и любезно предложил их Фрезье и Вильмо.
— Вы, милостивый государь, не откажетесь держать кисти покрова? — спросил он.
Подчеркнуто строгий костюм Фрезье, его черный фрак и белый галстук, холодная официальность его манер вызывали содрогание — он казался олицетворением сутяжничества.
— Охотно, милостивый государь, — ответил он.
— Еще бы двух, и все четыре кисти пристроены, — сказал церемониймейстер.
В эту минуту подошел ретивый агент фирмы Сонэ в сопровождении единственного человека, который вспомнил Понса и пришел отдать ему последний долг. Этот человек служил в театре ламповщиком, он раскладывал по пюпитрам оркестровые партитуры, и Понс, знавший, что у него большая семья, давал ему ежемесячно пять франков.
— Ах, Топинар!.. — воскликнул Шмуке, узнав его. — Ти любиль Понс!..
— Я, сударь, которое утро захожу, справляюсь о здоровье господина Понса.
— Которое утро, голюбтшик Топинар? — сказал Шмуке, пожимая ему руку.
— Да меня, должно быть, принимали за родственника и встречали очень нелюбезно. Я уж и то говорил, что из театра, что пришел проведать господина Понса, а мне в ответ — «знаем мы вас». Хотелось мне повидать болящего, только меня ни разу к нему не допустили.
— Безбошная Зибо! — сказал Шмуке, прижимая к сердцу заскорузлую руку театрального служителя.
— Какой наш господин Понс человек был! Каждый месяц давал мне сто су... Он знал, что у меня жена и трое детей. Жена уже дожидается в церкви.
— Я буду разделить с тобой последний кусок хлеба! — воскликнул Шмуке, обрадованный, что с ним человек, любивший Понса.
— Не угодно ли вам держать кисть от покрова? — обратился к Топинару церемониймейстер. — Тогда у нас все четыре пристроены.
Агент фирмы Сонэ тут же согласился держать кисть от покрова, особенно после того, как церемониймейстер показал ему прекрасную пару перчаток, которые, по обычаю, должны были достаться ему в собственность.
— Без четверти одиннадцать! Пора выходить... в церкви ждут, — заявил церемониймейстер.
И шестеро мужчин вышли на лестницу.
— Заприте квартиру и никуда не отлучайтесь, — сказал неумолимый Фрезье обеим женщинам, которые стояли на площадке. — Особенно если вы, мадам Кантине, хотите, чтобы вам поручили сторожить имущество. Ведь это сорок су в день!..
По довольно обычной в Париже случайности у подъезда стояло два катафалка, а следовательно, налицо были и две похоронные процессии — катафалк Сибо, скончавшегося привратника, и катафалк Понса. Никто не подходил к великолепному катафалку, чтоб отдать последний долг другу муз, зато все соседние привратники теснились вокруг тела Сибо, чтоб окропить его святой водой. Тот же разительный контраст — толпа народа у гроба Сибо и одинокий гроб Понса — наблюдался не только у подъезда, но и на всем пути следования похоронной процессии; за катафалком Понса шел один только Шмуке, и спотыкавшегося на каждом шагу наследника поддерживал факельщик. От Нормандской улицы до церкви св. Франциска, что на Орлеанской, обе процессии двигались между двумя рядами любопытных, ибо, как уже было сказано, в этом квартале всякое событие в диковинку. Все обращали внимание на роскошный белый катафалк, на котором красовался гербовый щит с огромным вышитым П, — но за этим катафалком шел всего один провожающий, — и на огромную толпу, шедшую за простыми дрогами, какие полагаются, когда хоронят по последнему разряду. К счастью, Шмуке, который совсем оторопел при виде любопытных, глядевших из всех окон, и зевак, стоявших сплошной стеной, ничего не понимал и сквозь слезы, застилавшие глаза, как сквозь пелену, смотрел на сбежавшийся народ.
— Э, да это щелкунчик, — говорили в толпе, — знаете, тот музыкант!
— А кто держит кисти покрова?
— Известно кто! Актеры!
— Гляди-ка, гляди, никак, хоронят бедного папашу Сибо! Еще одним тружеником стало меньше! А как на работу был лют, рук не покладал!
— День-деньской за работой!
— А жену как любил!
— Осиротела, бедняжка!
Ремонанк шел за гробом своей жертвы и выслушивал соболезнования по поводу смерти соседа.
Обе процессии подошли к церкви одновременно; Кантине договорился с привратником, и к Шмуке не подпускали нищих, ибо Вильмо, обещавший наследнику, что к нему не будут ни с чем приставать, оберегал своего клиента и сам выдавал на расходы. Дроги привратника Сибо до самого кладбища провожало человек шестьдесят-восемьдесят. Для сопровождающих тело Понса к церкви было подано четыре экипажа; один для духовенства и три для родственников; но понадобился только один, так как, пока шло отпевание, агент фирмы Сонэ побежал предупредить хозяина о том, что похоронная процессия сейчас тронется, дабы г-н Сонэ мог показать наследнику набросок памятника и смету уже при выходе с кладбища. Фрезье, Вильмо, Шмуке и Топинар поместились в одном экипаже. Два другие, вместо того чтоб вернуться в бюро похоронных процессий, поехали порожняком на кладбище Пер-Лашез. Такие пустые экипажи, зря едущие на кладбище, дело обычное. Когда покойник не пользуется известностью, похороны не вызывают стечения народа, и экипажей всегда бывает больше, чем требуется. В Париже, где никому не хватает двадцати четырех часов в сутки, редко какого покойника провожают до самого кладбища даже родственники или близкие, разве только он был уж очень любим при жизни. Но кучера не хотят упускать чаевые и потому исполняют свой долг до конца. Есть ли седок или нет, экипажи все равно едут в церковь и на кладбище, а оттуда обратно к дому покойного, где кучера просят на чаек. Даже представить трудно, сколько людей кормятся от покойников. Причт, нищие, факельщики, кучера, могильщики, вся эта братия отличается поразительной поглощающей способностью, после похорон они разбухают, как губка. От церкви, при выходе из которой на Шмуке набросилась целая орава нищих, сейчас же оттиснутых сторожем, до кладбища Пер-Лашез бедный немец ехал словно преступник, которого везут из здания суда на Гревскую площадь[65]. Он хоронил самого себя. Всю дорогу он держал за руку Топинара, единственного человека, который искренне сокрушался о Понсе. Топинар, польщенный оказанной ему честью, тем, что ему доверили держать кисть покрова, что он едет в экипаже, что он теперь счастливый обладатель пары новых перчаток, решил в конце концов, что похороны Понса — величайший день в его жизни. А убитый горем Шмуке, который чувствовал поддержку только в Топинаре, в сердечном пожатии его руки, сидел в карете с таким покорным видом, словно он теленок, которого везут на убой. Па передней скамеечке поместились Фрезье и Вильмо. Те, кто имел несчастье несколько раз провожать своих близких к месту вечного успокоения, знают, что лицемерие сбрасывает маску во время подчас слишком длительного пути от церкви до Восточного кладбища, где собраны богатые памятники и где живые соперничают друг с другом в тщеславии и роскоши. Люди, посторонние умершему, заводят разговоры, и те, кто искренне огорчен, в конце концов начинают к ним прислушиваться и понемногу отвлекаются от грустных мыслей.