Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень хорошая языковая школа.
Я знаю, что есть люди, которые не в состоянии ни произнести подобного слова, ни слышать его. Это бывает: нордический темперамент, болотистая местность, трудность самовозгорания. Да просто душа не требует большего накала эмоций. Встречая таких людей, всегда пытаюсь угадать – что за жизнь они прожили? Где, как и с кем её провели? Какие испытывали чувства на рискованных просторах быта и его окрестностей?! Знакомы ли им аккорды на fortissimo? И приходилось ли чувствовать или хотя бы наблюдать когда-то настоящую ярость – поистине шекспировскую бурю? Ярость любви. Ярость отчаяния. Бессильную ярость проигранного боя…
Нет, бывает, что по своему темпераменту человек вполне способен оставаться в рамках конвенциональной лексики. Это как диапазон певческих голосов: кто-то берёт верхнее «ми», а кто-то и до «ля» дотягивается.
На одном из моих концертов в Питере моя приятельница в антракте услышала разговор двух пожилых дам. «Мне не понравилось! – заметила одна. – Она так запросто произносит все слова». «Что вы хотите, – отмахнулась другая, – эти писатели такие приземлённые люди!»
Это правда. В профессиональном сленге разведывательных кругов есть такое понятие: «работа на земле» или «работа на холоде», когда шпион находится в самой гуще опасного задания, в жерле вулкана, в средоточии смертельной опасности. Не хочу проводить рискованных параллелей, но когда писатель покидает собственную шкуру (или свой улиточный домик, или, если хотите, башню из слоновой кости) и выходит в звучащий словами, гудками и воплями, крутящийся лицами и сценами мир, он не только становится «приземлённым», он уходит в эту землю по пояс, по плечи, по горло.
Да: мы люди приземлённые. Мы – люди земли.
Однажды во время долгой и утомительной гастроли по городам Америки мне пришлось выступать в одном русском заведении. Собственно, это был ресторан, открывался он в семь вечера, а в пять хозяин организовывал такие вот творческие вечера бардов и писателей.
Перед началом он лично навестил меня в комнатке-подсобке, куда мне подали чай и печенье, и по-дружески вежливо попросил «не выражаться»: «Знаете, у нас тут не одесский шалман, наша публика весьма образованная и культурная». И что-то ещё гнал о высокой миссии русского языка в эмиграции, о нашем долге перед грядущими поколениями, во имя которых… В общем, всю эту высокопарную галиматью.
Я, признаться, удивилась, ибо не то что глушу своих слушателей петардами отборного мата. Но, похоже, слава бежит впереди паровоза, кто-то из вчерашнего-позавчерашнего города на маршруте, услышав слово «жопа», упал в обморок, морально пострадал и решил уведомить товарищей. Я рассмеялась, но поспешила успокоить бдящего гражданина. «Не волнуйтесь, – сказала. – Я вас поняла. Ваши старички останутся девственниками».
Вышла на публику, приветствовала всех, надела очки… Подняла голову и – застыла, очарованная моментом: на противоположной стене ресторана висел плакат, где пламенели три всем известные торжествующие буквы, сложенные в торжествующее слово, означающее торжествующий орган. Слово было перечёркнуто крест-накрест, а поверху написано: «У нас в заведении не матерятся!»
В том же Питере, однако, ходят легенды о некой старушке, божьем одуванчике, которая, проходя под строительными лесами, угодила под брызги побелки нерадивого маляра и как-то неодобрительно отозвалась о его работе. И маляр якобы сверху ответил старухе нелицеприятными словами. На что она – предлагаю представить эту сцену – выдала парню настоящий мастер-класс матерного монолога, так что бедный чуть не свалился с рабочего насеста, а потом ещё бежал за старушкой и, догнав, якобы пал на колени, умоляя позволить ему «списать слова песни».
Это, конечно, фольклор. Но небеспочвенный.
Замечательную историю рассказал мне приятель Аркаша, тоже бывший ленинградец. (Почему-то многие истории, связанные с устным народным творчеством, предание помещает в город на Неве. Видимо, величие и красота фасадов Северной столицы вступает в противоречие с определённым набором слов или, наоборот, сильно на этом фоне выигрывает.)
Потомственный ленинградец Аркаша работал в одной конторе экспертом по оценке ущерба в разрушении зданий – кажется, так называлась его работа. Получив заявку с места событий, начальник посылал Аркашу по адресу – дабы тот оценил масштаб ущерба и составил смету на ремонт.
И однажды утром…
В общем, является он на работу, и начальник говорит ему: «Арканя, езжай на Невский, 68, там в коммуналке у старухи стена разошлась. Соседи звонили, вроде ужас и беда. Глянь, оцени, не застудить бы старушку».
Едет Аркаша по адресу, поднимается на последний этаж, звонит, как указано по фамилии, – три коротких и длинный. Открывает ему старенькая фея, вся хрустальная, аж звенит от крахмальной седины, крахмального кружевного воротничка, кружевных манжет и прочих камей и бус. Бабуся старорежимная, божий одуван, какая-то древняя фрейлина. Ведёт она его на место трагедии. Входит Аркаша и видит такое, что поверить трудно: щель в стене змеится глубочайшая, прям сквозь неё наружу видать. И Аркаша, человек эмоциональный и сочувственный, в потрясении выдаёт ёш твою вошь и гребень-телебень, но только в буквальном варианте; а произнеся это заклинание, испуганно затыкается, потому как ясно же: фрейлина сейчас осерчает и спустит его с лестницы, жалобу напишет по месту работы… Геморроя не оберёшься.
А старушка осудительно так головой покачала и говорит: «Молодой человек! Не умеете, не беритесь. Вот как это должно звучать…»
«А дальше, – рассказывал Аркаша, – я узрел небеса в алмазах! Это была музыка высших сфер, переборы ангельской арфы, золотая парча, брабантские кружева, вихрь небесный-сладостный… Я такого в жизни не слыхал и уже не услышу».
«Пойдёмте, – говорит старушка, – кое-что вам покажу». И подводит его к одному из многочисленных книжных шкафов, открывает дверцу, снимает с полки роскошный том с золотым тиснением: «Академический толковый словарь русского мата». Издательство, между прочим, Гарварда. «Вот, – говорит. – Я – автор этого словаря».
Словом, ушёл оттуда Аркадий потрясённый и зачарованный, подавленный величием момента и величием старушки. Полгода, говорит, вообще не мог произнести ни единого слова из того самого заветного словарного запаса: убожества своего стеснялся. Вот подучусь, думал, и вновь – вольюсь в ряды. Да где там! И где та невероятная старушка…
Одна из жемчужин моей коллекции записок из зала – четвертушка открытки «С днём Матери!», на обороте которой чётким почерком написано: «Ну что ж вы прям как Губерман! А ещё женщина!»
Однажды я получила прекрасный урок внутренней свободы именно от Игоря Мироновича, с которым мы давно и нежно дружим. Как-то к 9 мая, к великому Дню Победы над Германией нас обоих пригласили выступить на концерте для ветеранов войны. Глянула я в зал из-за занавеса и как-то скисла: публика сидела очень пожилая, торжественная, под люстрами сияли ордена и медали… И у меня-то программа довольно легкомысленная, а что там собирался читать Игорь Губерман, это я прекрасно представляла. Иерусалим, зал «Жера́р Баха́р» – особое место. В нём судили Эйхмана, нацистского преступника, которого израильтяне выкрали в Аргентине, тайно приволокли в Израиль и вздёрнули здесь на рее, аминь. А сейчас тут – ордена, парадные лысины, лак на сединах старых зенитчиц и медсестёр.