Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бредящий романтикой Багрицкий добровольно ушел на фронт Гражданской войны, потом вернулся в Одессу, где работал в ВЧК, а потом служил в разных советских организациях. Он был не одинок: Утёсов, как мы помним, тоже участвовал в Гражданской войне на стороне большевиков. От одесского литературоведа Бориса Исааковича Камира я узнал, что еще тогда, в 1918 году, Утёсов впервые услышал стихотворение Багрицкого «Птицелов». Он так влюбился в эти стихи, что решился прочесть их экипажу бронепоезда, на котором ехал с концертом на фронт. И неожиданно для самого себя обнаружил, что стихотворение понравилось красноармейцам. Вскоре он положил стихи «Птицелова» на собственную музыку:
Вернувшись в Одессу, Утёсов познакомился с Багрицким. Они подружились, но ненадолго — в конце 1920 года Утёсов уехал в Москву. Багрицкий же покинул родной город только в 1925 году. Находясь в Москве, а позже в Петрограде, Утёсов постоянно интересовался своим другом Эдей. В 1926 году он впервые прочел со сцены Свободного театра стихи Багрицкого «От черного хлеба и верной жены…»:
После чтения, тепло принятого публикой, Утёсов счел нужным сказать: «Мне кажется, я даже уверен в этом, что Багрицкий для русской поэзии, что Бабель для русской прозы…» В тридцатые годы они виделись довольно редко — больной туберкулезом Багрицкий почти не выезжал со своей кунцевской дачи, Утёсов же жил бурной, интересной и содержательной жизнью. И все же они интересовались друг другом. Когда Багрицкий впервые услышал запись своих «Контрабандистов» в исполнении Утёсова, он сказал: «Такой спектакль мог сделать только Ледя».
В начале тридцатых годов Багрицкий, тяжело переживавший спад читательского интереса к своему творчеству, подумал, что Утёсов может помочь ему выкарабкаться из этого положения. Сохранилось его письмо или, скорее, записка к другу: «Я слыхал, что Вы читаете мои стихи. Очень хотел бы Вас послушать. Мне о Вас много хорошего говорил Бабель. Если хотите — позвоните мне пожалуйста. Подойдет мой друг, расскажет Вам, как это сделать. С уважением Багрицкий». К сожалению, эта встреча так и не состоялась — состояние Эдуарда Георгиевича продолжало ухудшаться, и в 1934 году он умер.
* * *
Однажды в Переделкине я случайно оказался свидетелем беседы Утёсова с поэтом Семеном Липкиным. Семен Израилевич со свойственной ему прямотой доказывал Утёсову, что хотя Багрицкий и талантливый поэт, но революция сгубила его. Исчерпав аргументы, Леонид Осипович стал по памяти читать стихи Багрицкого. Отчетливо помню, что он прочел почти всю поэму «Февраль», обратив особое внимание на отрывок:
— Вы что думаете, что нашего земляка кто-то заставил писать такие стихи?
— А может быть, «Смерть пионерки» Багрицкий тоже написал не по заказу? Он разве не знал, что любимый его поэт Гумилев был казнен большевиками, а Эдуард пел гимн тем, «кого водила молодость в сабельный поход». А разве «Дума про Опанаса» Багрицкого — не гимн советской власти? А что сегодня о нем пишут современные «патриоты»?
И Семен Израилевич по памяти процитировал слова, кажется, Станислава Куняева о Багрицком. Точно их не помню, но речь шла о том, что Багрицкий воспринял русскую революцию под знаком племенного национализма, жаждущего возрождения еврейства на русской почве, на русской культуре.
В тот раз Утёсов не согласился со своим собеседником, но, возможно, слова Липкина вызвали какой-то отклик в его душе. В последние годы жизни, среди поэтов, чьи стихи он любил и читал, Багрицкого не было. Но в архиве Утёсова я где-то прочел: «Если продолжу книгу „Спасибо, сердце!“, напишу о Багрицком».
Даже среди самых близких Утёсову людей Михаил Аркадьевич Светлов занимал особое место. Что объединяло их? Талантливость? Если да, то это лишь одна из нитей, связующая их дружбу. Во многом этих людей сближало гиперболизированное чувство юмора в сочетании с иронией, в особенности с самоиронией. Их шутки и каламбуры еще при их жизни стали неотъемлемой частью фольклора. При этом далеко не всегда повторяющие их знали имена авторов, что делает особую честь и Утёсову, и Светлову. Не случайно по Москве да и за ее пределами витали слухи, что автором многих анекдотов «армянского радио» был Светлов при участии Утёсова.
Конечно, не все воспринимали их шутки адекватно. Об одном популярном в конце 1950-х годов театральном режиссере Светлов сказал: «Это же уцененный Мейерхольд». Хохма эта буквально в одночасье облетела Москву и конечно же дошла до новоявленного гения. Тот так обиделся на Светлова, что хотел подать в суд, на что Михаил Аркадьевич ответил: «Если бы обо мне кто-то сказал, что я „уцененный Пушкин“, я бы того человека бы всю жизнь боготворил». Утёсову же однажды кто-то, видимо из добрых побуждений, сказал: «У вас такой же голос, как много лет назад». На что Утёсов, не раздумывая, ответил: «Голос действительно сохранился. Его как не было, так и нет».
Никому не дано угадать, каковы истоки дружбы, возникающей между талантливыми людьми. Утёсов и Светлов родились не только далеко друг от друга, но и в разное время. Когда в 1913 году Утёсов, уже познавший актерскую славу в Кременчуге, вернулся в Одессу, десятилетний Миша Шейнкман тоже познал радость творчества в родном Екатеринославе. В его распоряжение попал огромный мешок с разрозненными томами русских классиков. Книги эти предназначались отнюдь не для чтения, а для изготовления кульков для семечек, производством которых на весь город славилась его мать. Отрок Миша не прочел — проглотил все эти книги и по прочтении их засел за написание собственного романа. Созданный за несколько часов «шедевр», занявший всего две с небольшим страницы, привел в восхищение Мишину сестру да и остальных домочадцев. «Приятно, когда в родной семье обнаруживается гений», — писал в автобиографических заметках Михаил Светлов. Героиня юного «гения» Ольга Мифузорина промучилась на этом свете недолго: она скончалась на третьей странице. В ту пору Миша уже закончил хедер и был учеником высшего начального училища.