Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты звонил своим?
– Зачем?
Я не понимаю, что она имеет в виду.
– Узнать, как они пережили шторм.
– А, вот что… Нет, пока не звонил, но обязательно сделаю это.
Сэм зевает, проводит пальцами по щетине на моей щеке.
– Тебе пора побриться.
– Я знаю.
Целую ее и лишь потом поднимаюсь с кровати.
– Ты будешь здесь, когда я вернусь?
Она поднимается на локте.
– А ты хотел бы этого?
Я отвечаю не сразу.
– Да.
Сэм слабо улыбается. Не думаю, что она заметила мои минутные колебания. Я спрашиваю ее, выдержим ли мы на этот раз, справимся ли.
– Посмотрим, – отвечает Сэм.
Я уединился в своем кабинете, но не раньше, чем стянул радиоприемник в соседней комнате.
…some day soon, we all will be together, if the fates allow[62].
Есть ли на свете что-нибудь более безнадежное, чем рождественские песни?
Пошли считаные минуты с того момента, как «Шведское сопротивление» во главе с Йенсом Мальмом заморозило комментирование деяния Микаэля Кейсера на интернет-форумах. А час назад «Шведские демократы» объявили во всеуслышание, что самочувствие их лидера можно назвать удовлетворительным, выразили надежду, что случившееся не повлечет за собой дальнейшего кровопролития, и пожелали соотечественникам счастливого и мирного Рождества.
Вечеринка в отделе начнется через час, но коллеги уже празднуют. Судя по крикам за стенкой, игра «Узнай шалуна» идет полным ходом. На экран проецируются фотографии преступников, давнишних и совсем свежих, и тот, кто первый успеет выкрикнуть правильное имя – для чего, помимо прочего, нужно, чтобы тебя услышали, – получает стокроновую купюру.
За противоположной стенкой с кем-то разговаривает Олауссон.
– Просто уму непостижимо, как он выжил, – распаляется он.
Его собеседник соглашается.
– В жизни не голосовал за них, – продолжает Олауссон. – Но на этот раз он сказал много такого, с чем я могу только согласиться. Ты ведь слышал его речь на вокзале? Что и говорить, на этом деле они заработали много очков.
Собеседник Олауссона опять говорит «да», а я думаю об одиноком исследователе Томасе Хебере. Все больше склоняюсь к тому, что он погиб вместо Лизы Сведберг. Каждого из нас кто-нибудь да оплачет, и я спрашиваю себя, чем сейчас заняты родители Хебера. И еще думаю о Йоне Тюрелле, следит ли он за развитием событий по телевизору. Где были его родители, когда бушевала «Эдит»? Пересидели ли они ее в квартире на Дёбельнсгатан или буря застала их где-нибудь в дороге? Я уже взялся было за телефон, с тем чтобы удостовериться, что с мальчиком всё в порядке, но что-то остановило меня.
Вместо этого в голову мне полезли разные вопросы, которые так и остались без ответа. Большинство из них не имели никакого значения, тем не менее почему-то мешали мне двигаться дальше. Почему Лиза Сведберг спала на диване, в то время как в ее распоряжении была кровать? Возможно, Бирк прав: ей так больше нравилось.
Много еще зияло белых пятен и черных дыр, как оно обычно и бывает в полицейском расследовании. Прошлое – это прошлое, историю никогда не удается реконструировать до мельчайших деталей.
Я спрашиваю себя, чем закончился рождественский ролик со спящим гномом и тремя детьми. Что у ним там в конечном итоге вышло? Может, завтра мне наконец удастся посмотреть последнюю часть в компании Сэм?
* * *
В дверь стучат, это Чарльз Левин. Понимаю, что «ментор» в данном случае – неправильное слово, но я просто не представляю себе, как могу назвать его иначе.
Он похудел и от этого как будто стал выше ростом. Лысина, обычно блестящая, покрылась ежиком двух-трехдневной щетины, а очки в черной оправе съехали на изогнутый крючком нос. Левин остановился в дверях, держа шляпу в руках. Его теплое пальто расстегнуто, а взгляд устремлен на стул для посетителей.
– На нем можно сидеть?
– Рискни.
Левин закрывает за собой дверь, кряхтя, устравиается на стуле.
– Да… этот бедняга… Он одряхлел, пожалуй, еще больше, чем я.
Я прикручиваю радио. Уже осенью мы общались с Левиным от случая к случаю. Он редко когда отвечал мне по телефону – вероятно, только когда ленился предварительно проверить, кто звонит. Мы стали видеться время от времени, после того как я вернулся на службу, а он получил место в нашем отделе. Здоровались, встречаясь в коридоре или буфете, но не более.
Наши отношения вечно окружало целое облако тайн и недомолвок. К примеру, я слышал, что получил место в группе международных расследований искючительно благодаря Левину, который был вынужден пойти на этот шаг под чьим-то давлением сверху. И тому, кто на него надавил, было известно нечто такое из прошлого Чарльза, о чем больше не знал никто. Кроме того, Грим говорил, что Левин навещает кого-то в клинике Святого Георгия, и я понятия не имею, что бы это могло значить.
Вполне возможно, что ничего. Не исключено, что виной всему мое больное воображение и все эти тайны не стоят выеденного яйца. Так, по крайней мере, мне показалось, когда Левин постучал в дверь моего кабинета в тот декабрьский вечер накануне Рождества.
– Ты пришел проверить мой стул? – спрашиваю я.
– Нет… Нет, не за этим, – добавляет он после недолгой паузы. – Я слышал, твой первый месяц на службе прошел спокойно.
– Совершенно спокойно, – подтверждаю я. – Никаких заслуживающих упоминания происшествий.
Он хихикает. Потом осторожно меняет положение на стуле, спинка скрипит.
– Все-таки это страшно, – говорит он. – Ты не находишь?
– Ты о Кейсере?
– Да. Уж слишком невинными предстают после всего этого «Шведские демократы» в глазах общественности. «Мэйнстрим» – кажется, так это называется.
– Это так. Даже чертов прокурор Олауссон признает, что на этом деле они заработали много очков. Я тут подслушал…
– Олауссон? Он что, прямо так и сказал?
– Да.
– Значит, и он тоже… – Левин как будто о чем-то задумался, и некоторое время оба мы молчали. – Ну, Гофман, конечно, опаздывает, как и положено важному гостю.
– Вы с ним знакомы?
– И довольно близко. Я как-нибудь расскажу тебе при случае…
Между нами воцаряется слишком напряженное молчание.
– Правда, что ты навещал кого-то в клинике Святого Георгия? – спрашиваю я.