Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь может возникнуть сомнение, на кого в таком случае следует возлагать вину. Ведь кажется, будто «толпа», этот фантом, эта абстракция, может стать виновной в том, в чем никто из тех единичных людей, из которых состоит эта «толпа», не будет виновен. Но валить вину на «толпу» – это так же смешно, как обвинять ветер. Так что у меня не получится решить мою проблему, возложив всю вину на «толпу» и считая невиновными единичных людей, так что при таком понимании я – или человек – мог бы сказать: это «толпа» согрешила против меня, а единичные люди – нет, они всего лишь заблуждались. И в отношении ко Христу это было вовсе не так; в согрешившей против Него толпе каждый человек согрешил против Него.
11. Или, быть может, на самом деле всякий раз, когда ради истины человеку действительно приходится идти на смерть от рук других людей, сама истина в этой ситуации оказывается диалектичной. Рассмотрением этого я теперь и займусь, и позвольте мне перво-наперво позаботиться о том, чтобы не болтать, все выворачивая задом наперед, не говорить о том, что было и прошло, но говорить о настоящем. Так вот, те, кто убивают или убьют его, следуют своему пониманию истины, и, значит, по-своему правы в том, что убивают его. Но если они правы в том, что убивают его, тогда это вовсе не будет убийством и они не будут виновны в этом, тогда никакая вина убийства не отяготит их совесть. С другой стороны, ведь и тот, кого они убивают, должен обладать истиной, раз предполагается, что он жертвует жизнью именно ради истины. Как тогда с этим быть? Ведь так сама истина становится чем-то вконец неопределенным, текучим, когда даже то, что убить невиновного – это убийство, не будет незыблемо верным на все времена, но будут существовать какие-то случаи, когда это будет не так, когда отнюдь не будет убийством намеренно и умышленно убить невиновного, – случаи, когда человек действительно умирает за истину, но при этом те, кто его убивают, не пребывают во лжи, но тоже руководствуются истиной.
И даже если бы это было так, моя проблема осталась бы той же самой: имею ли я право предать себя на смерть и быть убит ради истины, то есть имею ли я право, – если предположить, что совесть других не будет отягощена убийством, – полагать, будто я (что следует из такого предположения) столь далеко отстою от других людей в отношении истины, столь выше их, столь сильно их опережаю, что нас уже почти ничто не роднит? Ведь наше родство выражалось бы в том, что их совесть была бы отягощена убийством, тогда как при указанном предположении они выступают по отношению ко мне примерно как дети по отношению к взрослому.
12. Но даже если бы это было так, если бы человек мог погибнуть за истину от рук современников так, что они убили бы его только из-за своего неведения и потому не имели бы в этом вины; тогда ведь он со своей стороны все равно неизбежно рассматривал бы это как убийство. Даже если, быть может, когда-то, когда их рассудит вечность, их неведение послужит им оправданием, он все равно неизбежно будет, понимая происходящее со своей стороны, рассматривать свою смерть как убийство. Но тем самым его ответственность все равно останется той же; ведь свою ответственность он несет по отношению к своему пониманию сути дела. Ему немногим способно помочь то, что они, в его понимании виновные в убийстве, возможно, изнутри своего понимания окажутся невиновны, несмотря на то что фактически именно они убивают его. Отвечая за это, он ведь должен дать Богу отчет сообразно тому, как он это понимает, то есть должен нести ответственность за то, что позволил им стать виновными в том, что он сам понимает как убийство.
Более того, если их, становящихся виновными, должно сделать невиновными то, что они при всем своем желании не смогли его понять, то тем сильнее становится его ответственность за то, что он позволил им стать виновными в убийстве; здесь чуть ли не выходит так, будто разрешить эту коллизию могло бы только его самоубийство. Разве не чудовищной жестокостью было бы позволить простым людям стать виновными в убийстве только из-за того, что они не в состоянии были бы тебя понять и потому даже думали бы, что, убивая тебя, они творят правду?
Но что, если на самом деле они не желали его понимать? Да, ведь на это я уже ответил себе: смеет ли человек чувствовать себя столь чистым по сравнению с другими людьми, чтобы называть их грешными по сравнению с собой, вместо того чтобы признавать себя таким же, как они, грешником пред Богом? Но если он не смеет так поступать, тогда он тем более не смеет ради истины позволить, чтобы они стали его убийцами.
Так смеет ли человек предать себя на смерть и быть убит ради истины?
В
1. Среди многого достойного смеха в эти нелепые времена все же, быть может, нет ничего смешнее, чем высказывание, которое мне весьма часто доводилось читать под видом некоей мудрости и о котором мне часто случалось слышать, как люди восхищались его меткостью: высказывание, будто в наше время совершенно невозможно стать мучеником, будто наше время уже не имеет силы кого-либо убить. Sie irren sich! Здесь дело не во времени, не в том, имеет ли время силу кого-либо убить или сделать мучеником: ведь именно мученик, будущий мученик, должен придать времени страсть, должен, в данном случае, пробудить в нем страстное ожесточение для того, чтобы время убило его. Тот, кто не вступает в такие отношения с современностью, – отношения, показывающие его превосходство, – тот ни за что не может стать в полном смысле слова мучеником, даже если он пожертвует жизнью – или, вернее, лишится ее, будучи убит. Обладающий истинным превосходством всегда действует двояким образом: сам порождает то явление силы, которое убивает его. Так, когда убивают обличителя, то отнюдь не его время своими силами убивает его, но он сам, решительно обличая, придает времени страсть, с которой оно наносит ответный удар. Будь это даже самое вялое и ленивое время: такой мо́лодец очень быстро заставит его кипеть страстью. Но такой обличитель, конечно, будет редкостью в наши дни, когда одного не отличишь от другого. Обличающий проповедник в наше время подобен учителю, ученик которого, зная, что будет бит, тайком от учителя надевает под пиджак одежду, до того смягчающую удары, что он и вовсе не чувствует их, так и община из самых добрых побуждений услужливо подсовывает такому проповеднику какую-нибудь личину, которую он и обличает с пылом – к вящему назиданию, развлечению и удовлетворению общины. Из самых добрых побуждений; ведь, если взять случай с учеником, учитель, который должен бить, оказывается избавлен от всякого риска. Однако на самом деле быть наказующим обличителем (да ведь тут происходит превращение понятия!) означает не столько наносить удары, сколько их получать; чем больше такой обличитель будет бит, тем он искуснее. Потому-то люди и не осмеливаются по-настоящему обличать и наказывать, или же – потому тот, кто слывет обличителем, не осмеливается наносить настоящие удары, что он прекрасно знает и слишком хорошо понимает, что перед ними не дети, и что те, кого он должен бить, намного, намного сильнее его, и они ударят в ответ не понарошку, так что, возможно, убьют его; ведь быть великим обличителем значит вызвать и получить смертельный удар. А слывущий обличителем проповедник бьет по кафедре и разит своими ударами воздух, чем, конечно, не придает своему времени страсти – такой страсти, чтобы время убило его. Тем самым он осуществляет свое смехотворное намерение быть самым смешным из всевозможных уродов: обличителем, которого почитают, уважают и шумно приветствуют.