Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забор кончается, и начинается КП — это ворота внутрь больничного двора. Охранник, усатый и опрятный, как дневальный на тумбочке, наверное, офицер в отставке, меня спрашивает — куда? Во взрослое, говорю. И иду по слякотному больничному двору.
Шапен никогда никому не завидовал, но мне завидовал, что я летал на боевом вертолете Ми-24. Он посмотрел репортаж. Я признался: показал правую руку. Не надо было, знал, что Шапен умрет от горя. И сказал:
— Этой рукой я держал двенадцать тонн.
Мы снимали репортаж о вертолетчиках. Я летел в операторской кабине горбатой двадцатьчетверки. Наверху в командирской кабине сидел командир. В один момент он передал мне управление: там ручки дублируют одна другую. Командир, конечно, страховал. Но факт состоялся — я «рулил» вертолетом. Это было как в компьютерной симуляции: только когда начался боковой ветер, трудно было удержать ручку одной рукой. Я схватил двумя и запел «Наверх вы товарищи все по местам!»
Последнее письмо от Шапена я получил под Новый год. Он писал на мой электронный адрес, что хотел выпить и не выпил. Я понял, что это не к добру: лучше бы он выпил. Больше Шапен не писал. Вообще его фамилия была не Шапен, а Рома Шапкин.
Шапен — это псевдоним. Так солидней.
Наверное…
На четвертом этаже психиатрической больницы «8-е марта», которая на улице Восьмого марта в Москве, я поговорил сначала с санитаром, потом зашел в кабинет к врачу, поговорил с врачом. Когда я вышел в общий коридор и пошел искать Шапена, чтобы передать сигарет и фруктов, не нашел его сразу. Один из пациентов, коротконогий, лохматый, похожий на тролля, страдающего артритом, потянул меня за рукав.
— Ты ищешь «Ми — двадцать четыре»? Он улетел. Сразу после завтрака. Сказал, что задание очень опасное, поэтому будет ждать атаки в облаках, а боевой разворот станет выполнять из-под солнца. Сказал, что один пойдет. Один… Дай закурить — а?
Затяжная контузия
Было место на броне бэтера, куда садиться мне не хотелось: то место — сзади слева, почти на моторном отсеке, где крышки. Там удобно сидеть, есть за что держаться: поролоновую седушку под зад, автомат на колени. И с ветерком — по пустынным улицам Грозного. Но я не любил сидеть на том месте, и автомат в руки не брал — не положено мне было брать автомат.
— Ты садись вперед, ты назад не садись, — учил меня взводный. Я ему был никто. Он был офицером, старшим лейтенантом; я же — журналист. — Если сработает фугас, то осколки летят как раз в того, кто сзади слева.
— Почему? — спрашивал я.
Взводный носил очки; мне не нравилось, что у него ногти на пальцах обгрызены. Он грыз ногти и не стеснялся меня.
— Потому что… броня же едет? Едет. Значит, кто впереди… может еще повезти: когда жахнет, осколки веером пройдут, — он задумывался. — Но это ведь надо очень быстро ехать? Мы так и едем. Но если медленно, тогда кобздец.
— Всем? — спрашиваю я.
— Всем, — отвечает он. И я сажусь назад слева, все остальные места уже заняты. Там, впереди у башни — чернявый солдат со снайперской винтовкой, за ним рыжий, за рыжим строгий старшина в каске; с другой стороны подполковник-молчун — саперы из нашей комендатуры. Я всех саперов еще не знаю, только взводного и чернявого с винтовкой. Мне бы уступили впереди, если бы я попросил, но так не принято: не успел занять лучшие места, занимай, что осталось. Все жить хотят… Завтра ты займешь спереди, а этот чернявый, к примеру, или рыжий сзади слева.
Еще мы спорили про контузию.
— У меня шесть контузий! — хвалился взводный. Я не верил. Чернявый с винтовкой крутил у виска, но не зло, а чтобы шуткой поддержать взводного, я так понимал.
— У меня одна, еще с первой, — чернявый имел в виду, что с первой войны — с девяносто пятого, он закуривал, и они смотрели на строгого старшину.
— Чего смотрите, у меня нет контузий.
— Как же нет, когда ты за базар не отвечаешь? — хрипло издевался чернявый. Я не помнил, как его зовут, у меня на имена плохая память. Но помнил, что он кумык по национальности: у него скулы в буграх от желваков, и глаза черные и пустые. Чернявый рычит: — Обещал проставиться и не проставился.
Они, чернявый и старшина, всегда цеплялись на этом месте. Они как-то проскакивали опасный участок на проспекте Победы и поспорили: чернявый сказал, что не проскочим, а старшина все рассчитал и сказал, что проскочим. Тогда они поспорили, если повезет и на этот раз, то старшина проставляется. Пошла уже вторая неделя, как им повезло, после того случая им везло еще черт-те сколько раз. Чернявый шел на принцип:
— Обещал — проставляйся!
Старшина злился; он таганрогский был, с русского юга: не жаден был, но прижимист. Если каждый раз, как им везло, проставляться, так и зарплаты не хватит.
— От контузии не всегда пропадает память, — оправдывался старшина.
— Всегда, — парировал чернявый. — Я вот с первой войны ничерта не помню.
— А говоришь, что помнил: как вас накрыли на новый год, когда входили колонной в Грозный, — ввязывается в разговор взводный.
— Когда я говорил? — удивляется чернявый.
— Тогда.
— Теперь не помню. Все контузия виновата. Затяжная…
— Контузия бывает тяжелая или легкая, — подытоживает взводный.
— А у меня затяжная, — огрызается чернявый.
Мы несемся по Грозному не разбирая дороги: у бэтера восемь колес, мы катимся посредине проспекта, наезжаем на открытые канализационные люки и ухаем в воронки; но бэтер хорошая военная машина, и мы летим дальше не чувствуя ударов и толчков. Мы все, кто сидит на бэтере, хорошо знаем, как взрывается фугас на обочине дороги. Фугас бывает проводной и радиоуправляемый. Но, когда мы едем, нам уже все равно какой фугас поставлен на нас, потому что эффект от него один — всем нам смерть. Сначала вспышка на мгновение: на пленке, если удается заснять взрыв, видно всего один кадр яркого пламени, доля секунды. После вспышки летят в нас осколки, и взрывная волна бьет по нам, сидящим на броне. Мы валимся с брони на полном ходу, падаем на асфальт; водитель успевает вильнуть, но делает это не осознанно — его тоже глушит. Мы бьемся головами об асфальт, ломаем руки и шеи; кто-то из нас еще в сознании,