Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тонечка, я не могу оставить это дело… Ты пойми, что от моей поездки будет зависеть участь всех заводов.
Она молчала, не поднимая головы.
– Эта поездка отнимет у меня самое большее месяц времени, – продолжал Привалов, чувствуя, как почва уходила из-под его ног.
– Неправда… Ты не вернешься! – возражала Половодова. – Я это вперед знала… Впрочем, ты знаешь – я тебя ничем не желаю стеснить… Делай так, как лучше тебе, а обо мне, пожалуйста, не заботься. Да и что такое я для тебя, если разобрать…
Антонида Ивановна горько улыбнулась и подняла свои глаза.
– Тонечка, голубчик… Что же мне делать? – взмолился Привалов. – Ну, научи…
– Я не решаюсь советовать тебе, Сергей, но на твоем месте сделала бы так: в Петербург послала бы своего поверенного, а сама осталась бы в Узле, чтобы иметь возможность следить и за заводами и за опекунами.
Привалов задумался; совет имел за себя много подкупающих обстоятельств, главное из которых Антонида Ивановна великодушно обошла молчанием, – именно, к трем причинам, которые требовали присутствия Привалова в Узле, она не прибавила самой себя. Это великодушие и эта покорность победили Привалова.
V
Nicolas Веревкин согласился ехать в Петербург с большим удовольствием, – раз, затем, чтобы добраться наконец до тех злачных мест, где зимуют настоящие матерые раки, а затем – ему хотелось немного встряхнуть свою засидевшуюся в провинциальной глуши натуру.
– А помните, я говорил вам про нить-то? – спрашивал Nicolas Привалова.
– Да, помню…
– Ну, вот она и выходит, значит, эта самая нить…
– Именно?
– А помните моего дядюшку, который приезжал сюда рыбку удить?.. Вот и заклевало…
– Не понимаю решительно ничего.
– И я тоже не много понимаю, но знаете, у нашего брата образуется этакий особенный нюх по части этих нитей… В самом деле, за каким чертом приезжал сюда этот дядюшка? Потом, каким ветром занесло его к Ляховскому, да еще вместе с Половодовым?.. Это, батенька, такая троица получается, что сам черт ногу переломит.
– Мне кажется, что, по французской пословице, вы ищете в супе фортепьянных струн…
– Есть, есть некоторое предчувствие… Ну, да страшен сон, но милостив Бог. Мы и дядюшку подтянем. А вы здесь донимайте, главное, Ляховского: дохнуть ему не давайте, и Половодову тоже. С ними нечего церемониться…
Таким образом, Nicolas Веревкин через три дня, закутавшись в оленью доху, летел в Петербург, а Привалов остался в Узле.
Время Привалова теперь делилось между четырьмя пунктами, где он мог встречаться с Антонидой Ивановной: в гостиной Хины, в доме Веревкиных, в клубе и, наконец, в доме Половодова. Посещения гостиной Хины и клуба были делом только печальной необходимости, потому что любовникам больше деваться было некуда; половодовский дом представлял несравненно больше удобств, но там грозила вечная опасность из каждого угла. Зато дом Веревкиных представлял все удобства, каких только можно было пожелать: Иван Яковлич играл эту зиму очень счастливо и поэтому почти совсем не показывался домой, Nicolas уехал, Алла была вполне воспитанная барышня и в качестве таковой смотрела на Привалова совсем невинными глазами как на друга дома, не больше. Сама Агриппина Филипьевна… Вообще это была самая странная женщина, которую Привалов никак не мог разгадать. Подозревала ли она что-нибудь об отношениях дочери к Привалову и если подозревала, то как вообще смотрела на связи подобного рода – ничего не было известно, и Агриппина Филипьевна неизменно оставалась все той же Агриппиной Филипьевной, какой Привалов видел ее в первый раз. С одной стороны, ему было неловко при мысли, что если она ничего не подозревает, и вдруг, в одно прекрасное утро, все раскроется… Привалову вперед делалось совестно, что он ставит эту добрую мать семейства в такое фальшивое положение. С другой стороны, он подозревал, что только благодаря мудрейшей тактике Агриппины Филипьевны все устроилось как-то само собой, и официальные визиты незаметно перешли в посещения друга дома, близкого человека, о котором и в голову никому не придет подумать что-нибудь дурное.
Странно было то, что эти частые посещения Привалова Веревкиных приводили в какое-то бешенство Хионию Алексеевну. Ей казалось, что Агриппина Филипьевна нарочно отбивает у нее жильца, тогда как по всем человеческим и божеским законам он принадлежал ей одной. Между друзьями детства готова была пробежать черная кошка, но Антонида Ивановна с прозорливостью любящей женщины постаралась потушить пожар в самом зародыше. Она несколько раз затащила к себе Хионию Алексеевну и окружила ее такими любезностями, таким вниманием, так ухаживала за нею, что Хина, несмотря на свою сорокалетнюю опытность, поддалась искушению и растаяла. А когда Антонида Ивановна намекнула ей, что вполне рассчитывает на ее скромность и постарается не остаться у нее в долгу, Хина даже прослезилась от умиления.
– Знаете, Антонида Ивановна, я всегда немножко жалела вас, – тронутым голосом говорила она. – Конечно, Александр Павлыч – муж вам, но я всегда скажу, что он гордец… Да!.. Воображаю, сколько вам приходится терпеть от его гордости.
– Вы ошибаетесь, Хиония Алексеевна, – пробовала спорить Антонида Ивановна. – За Александром есть много других недостатков, но только он не горд…
– Ах, не спорьте, ради бога! Гордец и гордец!.. Такой же гордец, как Бахаревы и Ляховские… Вы слышали: старик Бахарев ездил занимать денег у Ляховского, и тот ему отказал. Да-с! Отказал… Каково это вам покажется?
Откуда Хина могла знать, что Ляховский отказался поручиться за Бахарева, – одному Богу известно. По крайней мере ни Ляховский, ни Бахарев никому не говорили об этом.
– Буду с вами откровенна, – продолжала расходившаяся Хина, заглядывая в глаза Половодовой. – Ведь я вас знала, mon ange, еще маленькой девочкой и могу позволить себе такую откровенность… Да?
– Говорите…
– Вы никогда не любили своего мужа…
– Но ведь мы, кажется, и не разыгрывали влюбленных?
– Все это так, но человеческое сердце, в особенности женское сердце, Антонида Ивановна… Ах, сколько оно иногда страдает совершенно одиноко, и никто этого не подозревает. А между тем, помните, у Лермонтова:
А годы проходят – все лучшие годы!
Хиония Алексеевна добивалась сделаться поверенной в сердечных делах Антониды Ивановны, но получила вежливый отказ. У Хины вертелся уже на кончике языка роковой намек, что ей известны отношения Половодовой к Привалову, но она вовремя удержалась и осталась очень довольна собой, потому что сказанное слово серебряное, а не сказанное – золотое.
«Еще пригодится как-нибудь», – утешала Хина себя, когда ехала от Половодова в самом веселом расположении духа.
VI
Надежда Васильевна после рождества почти все время проводила в своей комнате, откуда показывалась только к обеду, да еще когда ходила в кабинет отца. Комната девушки с двумя окнами выходила в сад и походила на монашескую келью по своей скромной обстановке: обтянутый пестрым ситцем диванчик у одной стены, четыре стула, железная кровать в углу, комод и шкаф с книгами, письменный стол, маленький рабочий столик с швейной машиной – вот и все. Девушка очень любила эту комнатку, потому что могла оставаться в ней одна, сколько ей было угодно. Но чтобы иметь право на такую роскошь, как отдельная комната, Надежде Васильевне пришлось выдержать ту мелкую борьбу, какая вечно кипит под родительскими кровлями: Марья Степановна и слышать ничего не хотела ни о какой отдельной комнате, потому – для чего девке отдельная комната, какие у ней такие важные дела?.. «В книжку-то читать можно по всем комнатам», – ворчала старая раскольница. Все раскольничьи богатые дома устроены по одному плану: все лучшие комнаты остаются в качестве парадных покоев пустыми, а семья жмется в двух-трех комнатах. У самой есть хоть спальня, а дети обыкновенно перебиваются кое-как.