Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Раз уж об этом зашла речь, да, — добродушно согласился Креббс. — Как и две другие картины. Я не смог с ними расстаться. Боюсь, это болезнь всех торговцев произведениями искусства.
— Значит, вашему папаше все-таки удалось прибрать к рукам коллекцию Шлосса.
Креббс как-то странно посмотрел на меня, удивление, мимолетное раздражение, затем веселье.
— Увы, нет, не удалось.
— А как же те два грузовика, выехавших из Мюнхена?
Теперь Креббс уже улыбался.
— Великолепно, вы изучили мое прошлое. Очень похвально. Однако так получилось, что нам удалось перегнать в Швейцарию только один грузовик, второй попал под бомбардировку в Дрездене, а именно в нем была коллекция Шлосса. Такая жалость, что мир навсегда лишился всей этой красоты. Но не желаете ли вы взглянуть кое на что еще более любопытное?
К этому моменту я уже был пьян; вино и коньяк ударили мне в голову. Безумие по-прежнему продолжало бурлить внутри, но в предполагаемом настоящем мне удалось немного взять себя в руки. Я сказал:
— Доктор, речь идет о порнографии?
— В каком-то роде, — ответил он, и мы прошли в дальнюю часть комнаты.
Креббс открыл дверь и жестом пригласил меня войти первым. Это была его спальня, значительно просторнее моей, обставленная как звездолет из телесериала. На стене висело несколько небольших картин, но мои глаза увидели только одну.
— Черт побери, где вы ее достали? — спросил я.
— Несколько лет назад она всплыла в Лондоне, на аукционе Кристи. Замечательная работа, вы не находите?
Да, это действительно было так. Небольшой холст, размером где-то дюймов двадцать пять на тридцать, масло; слева на переднем плане стоят два молодых морских пехотинца, один закуривает сигарету, другой смотрит на нас пустым невидящим взглядом. В центре картины в пламени корчится на земле японский солдат, всеми забытый, протянув обугленную руку к равнодушным небесам, а за ним стоит морской пехотинец с огнеметом, очевидная причина этого события, и на том же плане еще одна группа морских пехотинцев, бездельничающих, курящих, болтающих, отдыхающих. Над головой грязное вечернее небо; позади опаленный и изрытый воронками склон горы и вход в подземный бункер, извергающий клубы дыма, словно врата в ад. Картина написана властными и сильными мазками «Сдачи Бреды» Веласкеса. Для меня это было батальное полотно такого же качества, и чувствовалось, что художник, работая над картиной, думал о своем предшественнике: вот какая война сейчас, ребята, туповатые, огрубевшие сыновья фермеров, готовят барбекю из человечины, и обратите внимание на отсутствие учтивых джентльменов, которые раскланиваются друг перед другом на поле боя. Подпись, знакомая монограмма отца и дата — тысяча девятьсот сорок пятый год.
Пока я разглядывал картину, Креббс изучал мое лицо. Наконец он спросил:
— Она вас расстроила?
— Не столько сюжет, сколько растраченный талант. Как отец мог сделать подобное, а затем прожить свою жизнь такой, какая она у него была?
— Тот же самый вопрос вы можете задать себе самому.
— Могу и задаю. Это составная часть курса лечения, доктор?
— Если вы того хотите.
— Чего я хочу, так это чтобы вы мне объяснили, зачем все это делаете, зачем это фальшивое психиатрическое лечение?
— А разве оно фальшивое? Похоже, Уилмот, у вас особый интерес к фальшивкам. Интересно почему. Пойдемте со мной, я хочу вам еще кое-что показать.
Мы вернулись в кабинет. Креббс взял с полки художественный альбом большого формата. Предложив жестом сесть в одно из очаровательных кожаных кресел, он положил альбом мне на колени. На обложке было реалистическое изображение красивой рыжеволосой женщины. Она сидела, удобно развалившись в мягком пурпурном кресле, и держала перед промежностью зеркальце в деревянной оправе, в котором отражался мужской половой член. Сверху большими прописными буквами выведено заглавие: «УИЛМОТ». Обложка мягкая, но издание качественное, дорогое. У меня перед глазами все расплылось; я заморгал. В висках застучала кровь, плотный немецкий ужин недовольно заворочался в желудке.
— Черт побери, что это такое? — спросил я.
— Это иллюстрированный каталог вашей выставки в музее Уитни, состоявшейся несколько лет назад, — объяснил Креббс.
Не обращая внимания на текст, я принялся листать страницы. Я узнал несколько работ со своей первой и единственной выставки, а остальное было похоже на картины в галерее Энсо и то, что стояло на мольберте в квартире на Гудзон-стрит. Я не знал, что сказать, не находил слов, у меня во рту пересохло, мои речевые центры закрылись на ночь.
— Возьмите, — предложил Креббс. — Рассмотрите внимательно. Может быть, это оживит какие-то воспоминания…
Вскочив на ноги, я отшвырнул альбом, словно какое-то мерзкое насекомое, которое незаметно заползло мне на колени, и, не сказав ни слова, бросился из комнаты. Я бродил по дому, не зная, куда направляюсь, мой мозг застыл.
В конце концов я оказался в студии. Разумеется, там было хоть глаз выколи; я царапал стены до тех пор, пока не нашел выключатель. Почему сюда? Самое подходящее место для того, чтобы покончить с собой, в студии множество ядовитых растворителей. И еще здесь был балкон — накинуть веревку на перила, встать на табурет и прыгнуть вниз.
На мольберте был установлен огромный холст. Запах скипидара стал сильнее, кто-то писал здесь маслом. Но не я.
Звуки приближающихся шагов, и освещение тоже переменилось, не резкое зарево люминесцентных ламп, а серый дневной свет, падающий в большое окно. Высокие потолки, просторная комната, на стенах картины, у одной стены зеркало, обитые двери.
Она говорит:
— Сударь, вы готовы заняться мной сейчас?
Я вижу, что я готов, у меня на палитре свежие краски; на ней платье из черного бархата, которое я попросил ее надеть, то, что с отделкой серебряным шитьем.
— Да, я готов. Будьте добры, встаньте к окну, на свет. Подбородок вверх. Руку держите вот так. Чуть выше. Хорошо.
Фон уже написан, сейчас остается наложить последний слой. Для платья я использую смальту с кальцитом, добавляя на воротник и складки ляпис-лазурь. Мне нужны прозрачность и скорость; я работаю с краской, разведенной до жидкого молочка, несколько мазков взад и вперед широкой кистью — и лицо готово. Его величество попросил написать для одной из опочивален групповой портрет королевской семьи, и я много недель думал и работал над ним. Король часто спрашивает меня, когда картина будет готова, а я отвечаю: «Скоро, ваше величество», — и он улыбается; всем известно, что я флегматик, и при дворе над этим смеются.
Я прописываю черты ее отвратительного лица, ее тусклые бесцветные волосы. Надо будет написать еще одного карлика и собаку. Кружева, блеск ткани. Этого достаточно. Я кладу палитру на стол.
— Дон Диего, можно взглянуть на картину?