Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третьего февраля у Блоков собирается родственный и дружеский круг, которому он читает «Розу и Крест». Пьесу искренне хвалят Мейерхольд, его соратники Владимир Николаевич Соловьев («совсем другой Соловьев», как он сам себя именует) и братья Бонди, Пяст, Александра Николаевна Чеботаревская (редактор, свояченица Сологуба), Иванов-Разумник… Евгений Павлович Иванов («Женичка») к концу так растроган, что прячется у окна за занавеску. «Маме понравилось больше, чем когда я читал им с тетей. Милая тихо хозяйничала, всех угощала, относилась ко мне нежно», — записано в дневнике. Редкий миг гармонии.
Болезнь чуть-чуть отступает. Доктора назначают Блоку еще один, короткий курс лечения медикаментами, после чего, как он намечает в дневнике, «надо будет ехать купаться в сере, (около Римини, если войны не будет?)». Но ехать куда-либо он намерен только с женой. 7 февраля Блок отмечает в душе и в дневнике «одну из годовщин», вспоминая радостное свидание с Любовью Дмитриевной в 1902 году. А она вечером уезжает в Житомир. 10 февраля: «4-я годовщина смерти Мити. Был бы теперь 5-й год». Еще один повод пережить боль. Вот что такое в реальной жизни «поругание счастья», вот чувство, неведомое самоуверенным моралистам от искусства.
Бросается в глаза блоковский хронологический фетишизм. Удивительная памятливость на даты и годовщины. Все соотнесено со всем во времени. Блок часто перечитывает свои записные книжки, чтобы возобновить в душе былые эмоции, почувствовать, как «прошлое дохнуло хмелем». Начало года и его конец — всегда значимые вехи. Каждый год для Блока имеет собственное лицо и в то же время несет в себе очертания жизни в целом.
Такой, чисто художественный подход к собственному существованию позволяет раздвинуть границы земного бытия, придать объемность картине жизни. Как строго и выверенно строит Блок книги своих стихов, так и в своей жизни он видит композиционную логику.
Нет, это не будничный «хаос», который поэт неким непостижимым образом превращает в «чудные» стихи (как это виделось многим, в том числе и близким Блоку людям, например Чуковскому). Сама жизнь поэта со всеми ее «неправедными изгибами» (прибегнем к выражению Баратынского) есть высокая и сложная драма, многозначный смысл которой можно разгадывать вновь и вновь.
Одиночество… Это и вечный источник боли, и необходимое условие настоящей работы. На тридцать третьем году своего земного пути Блок окончательно осваивает технику самостоянья. Он один — и в житейском, и в литературном пространстве.
«Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один, отвечаю за себя, один – и могу быть еще моложе молодых поэтов “среднего возраста”, обремененных потомством и акмеизмом» — это из дневниковой записи от 10 февраля 1913 года. На следующий день полемическое отталкивание от литературных современников сменяется чувством внутренней уверенности и неуязвимости: «Чем дальше, тем тверже я “утверждаюсь” “как художник”. Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты». А после описания рутинных событий дня: «Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны – у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив и некоторые удары каблуком только укрепляют струны».
Слова победителя. Что бы ни произошло дальше – в неравном поединке человека с миром, перевес остался за человеком. Это и есть принципиальный, отличительный признак художественного гения. А «качество текстов» – уже величина производная. Но создают литературу не только гении, но и нормальные труженики, авторы отдельных удачных «текстов». А еще — существует множество людей-частиц, камешков в большой литературной мозаике (Набоков для таких найдет потом ехидное выражение «оставил сколопендровый след в литературе»). Блока начинает раздражать вся эта большая масса, профессиональное литературное сообщество как целое.
«Почему так ненавидишь все яростнее литературное большинство?» — спрашивает он самого себя и отвечает себе евангельской формулой: «Потому что званых много, но избранных мало».
Но «избранных» мало всегда, а что касается российской литературной ситуации 1913 года (если ее спокойно и трезво ценить с исторической дистанции), то рутинному «большинству» здесь довольно успешно противостоит «меньшинство» первоклассных талантов и интересных личностей. Блоку есть с кем взаимодействовать на равных, но в данный момент ему просто необходимо оторваться, отъединиться от всех, Эта его «некоммуникабельность» распространяется даже на Евгения Иванова, который вдруг начинает раздражать Блока нелепостями поведения и речи (прежде казавшимися трогательными).
Последовательно выдерживает Блок дистанцию по отношению к Андрею Белому. «В его письмах — все то же, он как-то не мужает, ребячливая восторженность, тот же кривой почерк, ничего о жизни; все мимо нее. В том числе, это вечное наше “Ты” (с большой буквы)», — записано в дневнике 11 февраля Эго не минутное раздражение, а трезвое и спокойное раздумье. Тем не менее Блок серьезно и ответственно занимается издательскими делами друга. Получив от него рукопись трех первых глав романа «Петербург», убеждает Терещенко и его сестер» что «печатать необходимо», хотя те настроены критически. Да и Ремизов против: возможно, не удержался от творческой ревности к Белому-прозаику.
Блоковская рефлексия по поводу «Петербурга» отмечена внутренней честностью, умением посмотреть на предмет сразу с нескольких точек зрения. Тут и «какой-то личной обиды чувство», и «отвращение» к этому «злому произведению», и признание «поразительных совпадений» с пишущимся у Блока «Возмездием»… На фоне «Петербурга» Блоку «не нравится свое»: перелистав «Розу и Крест», он находит там «суконный язык». А у Белого – «за двумя словами вдруг притаится иное, все становится иным ».
Как бы ни складывались личные отношения, эстетическая совесть Блока непогрешима. Он отчетливо видит, в чем сила Белого как художника, и это помогает собственной блоковской творческой ориентации. Как лирик Блок явно вырвался вперед: в стихах Белого нет такой музыкальной многозначности и такой захватывающей эмоциональности. Но Белый создал особенный вид поэтической прозы, музыкальной и таинственной. Она станет камертоном для многих значительных мастеров 1920— 1930-х годов, да и потом ее эхо еще долго будет отзываться в отечественной словесности.
«Волна и камень, стихи и проза, лед и пламень…» Пути Блока и Белого разошлись еще и как пути Стиха и Прозы. «Сам я в прозе немногого стою», — признается Блок писательнице Надежде Дмитриевне Санжарь 5 января 1914 года, как раз за день до того, как начнет писать лирическую поэму, речь о которой — еще впереди.
А пока он как личной удаче радуется тому, что «Петербург» принят издательством «Сирин» к печати, и телеграфирует об этом Белому. Тот безмерно благодарен и наивно надеется на возобновление сердечной дружбы. Ждет встречи, хочет узнать отношение Блока к «Доктору», то есть антропософу Рудольфу Штейнеру, духовному гуру Белого и его жены Аси Тургеневой.
11 мая Белый и Тургенева ненадолго заезжают в Петербург – по пути в Гельсингфорс, где предвидится выступление их кумира. Блок трижды встречается с ними. Анна Алексеевна ему нравится: «простая», но сам Белый невыносим: «…говорит он все то же и так же» (из письма Блока А. М. Ремизову от 2 июня), да и штейнерианство Блоку совершенно неинтересно.