Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы понимаете, месье, дело вот в чем, — сказал он с чарующей улыбкой на устах. — У дамы, которая обратилась с жалобой, весьма странные представления о нравственности. По ее мнению, любая танцевальная музыка безнравственна.
— Я с ней согласен, — сказал Найэл. — Действительно, безнравственна. Любая.
— Но суть в том, месье, — объяснил управляющий, — что причина, по которой мадам на вас жалуется, заключается не в безнравственности как таковой, а в том, что вы делаете безнравственность достойной восхищения.
Мы были молодые, веселые мы были.
Всю ночь мы на пароме туда-обратно плыли…
О Господи! Что это, откуда? Стишок из «Панча»? Почему сейчас? Почему здесь, в Фартингзе, в комнате для гостей? Может быть, это просто фрагмент, выхваченный из затейливой мешанины воспоминаний, нахлынувших на него в этот день? Сырой, зимний день, проведенный в гостиной Марии. В гостиной Чарльза. Ведь Фартингз принадлежит Чарльзу. Несет на себе отпечаток его личности. Столовая с гравюрами на батальные темы. Лестница с фамильными портретами, привезенными из Колдхаммера. Даже в гостиной, которую Чарльз великодушно позволял превратить в женскую комнату, лучшее кресло с продавленным сиденьем может занимать только он.
О чем думает Чарльз, одиноко сидя в нем каждый вечер? Читает все эти книги, громоздящиеся на полках? Вглядывается в картину над камином, в нежных акварельных красках запечатлевшую память о том далеком медовом месяце в Шотландии, где он надеялся пленить и навсегда удержать свою неуловимую Мэри Роз? Рядом с креслом Чарльза на узком табурете — его трубки, банка с табаком и груда журналов: «Кантри Лайф», «Спортинг энд Драмэтик», стародавние номера «Фармерс Уикли». На что он тратит свою жизнь? Чем заняты его дни? Утром — контора в имении, ежедневное посещение Колдхаммера, который до сих пор стоит пустой, холодный, с закрытыми ставнями, поскольку Сельскохозяйственный комитет, реквизировавший его во время войны, еще не вернул дом законным владельцам. Поездка на машине в соседний городок, одна или несколько деловых встреч. Просмотр чертежей для дренажных работ, консерваторы, старые товарищи, церковная башня. Чай с детьми, если случится быть дома к этому времени — Полли рядом с дымящимся чайником, — и раз в неделю письмо Кэролайн в школу.
Что дальше? Обед в одиночестве. Пустой диван. Марии нет, и лежать на нем некому. Но если она вспомнит, если ей больше нечего делать, то после ее возвращения из театра в лондонскую квартиру в Фартингз раздается звонок междугородного телефона:
— Ну, как поживаешь?
— Так себе, довольно много работы.
Его ответы, как правило, односложны: «да», «нет». Мария же все говорит и говорит, растягивая время, чтобы успокоить собственную совесть.
Найэл знал. Найэл слишком часто сидел в это время в комнате. Не Чарльза. Марии…
Впрочем, это не его дело. Так продолжалось долгие годы с перерывом на время войны. Почему бы не продолжаться и впредь, до скончания веков? Или наступил переломный момент?
Найэл надел другой пиджак и повязал шарф в горошек.
Переломный момент… Мужчина, да и женщина тоже, может многое стерпеть, многое вынести, но до известного предела, и тогда… Где ответ? Возможно, ответа вообще не существует. Разумеется, Чарльз ничего не может сделать. Или все-таки может?
Странное это чувство — переживать боль других как свою собственную. Сегодня Чарльз был действительно близок к переломному моменту. Но впереди еще ритуал воскресного ужина. День не закончен. Что там однажды сказала Фрида с присущей ей изрядной долей здравого смысла и своей всегдашней прямотой и откровенностью?
— Нравится мне этот Чарльз. Хороший он человек. И похоже, она заставит его жестоко страдать.
В то время Найэл, расстроенный таким обвинением, стал горячо защищать Марию:
— Но почему? Она очень любит Чарльза.
Фрида посмотрела на него и улыбнулась. Потом вздохнула и потрепала его по плечу:
— Любит? Ваша Мария? Мой бедный мальчик, она даже не начала понимать значения этого слова. Да и ты тоже.
Если Фрида действительно так думает, значит, Найэл и Мария легкомысленные, поверхностные создания. Значит, их чувства мелки, банальны и растрачиваются бесцельно, бездумно? Он сознавал, что в известном смысле все это имеет отношение к Марии. Но не к нему. Не к нему? Оскорбительно слышать, что ты ничего не понимаешь в любви. Гораздо хуже, чем быть обвиненным в отсутствии чувства юмора. Но если ты ничего не понимаешь в любви, то отчего чувствуешь себя таким несчастным безо всякой на то причины? Отчего эти бессонные, томительные ночи, предрассветные тревоги и страхи? Отчего щемящая безысходность, если для нее нет иной причины, чем хмурый день, опадающие листья, близость зимы? Отчего внезапно налетающие и так же быстро проходящие взрывы буйного настроения, жажда безрассудных поступков?
Все это, сидя на кровати и потягивая коньяк из стакана для чистки зубов, Найэл обрушил на Фриду исполненным негодования голосом, пока та расчесывала перед зеркалом свои тусклые, крашеные волосы и роняла на пол пепел сигареты.
— Ох уж эти чувства, — сказала она. — Они от нас не зависят. Они идут от желез.
Прекрасно. Во всем виноваты железы. Смех в ночные часы, переливы красок в толпе, солнце за горой, аромат воды. Шекспир — это железы… и Чарли Чаплин.
Разливая коньяк, Найэл взволнованно подался вперед; из его кармана выпало письмо от Марии.
— Ваша беда в том, — сказала Фрида, — что, создавая вас, Всевышний пустил дело по воле волн. Вам следовало иметь одних родителей и родиться близнецами.
Фрида согласилась бы с Чарльзом относительно паразитов…
Стоило бы послать Фриде телеграмму в Италию, где она обосновалась несколько лет назад на мрачной вилле на берегу озера, откуда посылала Найэлу красочные открытки с видами голубого неба и деревьев в цвету, которые ему при визитах к Фриде так и не удалось увидеть въяве, поскольку всегда лил дождь. Стоит послать Фриде телеграмму и спросить ее: «Я — паразит?» Она рассмеется своим глубоким снисходительным смехом и ответит: «Да».
Когда-то он паразитировал на Фриде, пока не встал на ноги, не научился ходить самостоятельно и обходиться без нее. Фрида, трагикомичная, как ива-переросток, покачивающаяся от легкого ветерка, с конца длинного перрона Северного вокзала с напускным безразличием машет платком, посылая ему последнее «прости».
Шли годы. Он возвращался к ней все реже и реже; в сущности, и возвращаться-то уже было незачем.
Трагедия жизни, думал Найэл, расчесывая волосы гребнем слоновой кости, который Папа подарил ему на совершеннолетие, не в том, что люди умирают, а в том, что они умирают для нас. Для Найэла умерли все, кроме Марии. Следовательно, Чарльз прав. Я живу Марией, в