Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ведь есть еще красота мира. Вот кончается гроза; в небе, затянутом серой пеленой, с криком носятся стрижи. Пустынная река несет к океану свои мутные воды. К пристани жмутся черные барки. Темно-зеленые молодые рощи венчают холмы. Красота мира — вот в чем утешение, думал Пьер.
Он шел по бульвару Фоссе, устремив вдаль свой поэтический взор, не замечая местных представителей человечества, которые без пиджаков, в подтяжках, раскиснув от жары, сидели на стульях у дверей домов. Словно ласточки, чертившие небо своим полетом, мелькали в памяти и ускользали строчки написанных накануне стихов, на которые так хотелось взглянуть поскорее, развернув тетрадь по естествознанию, где они были нацарапаны на полях. Он упорно старался их вспомнить, и наконец все слова собрались в памяти, будто стайка пойманных диких голубей, которые беспокойно бьются о прутья клетки. Не замечая, что на него насмешливо смотрит девушка, остановившись на тротуаре, он бормотал нараспев свои стихи, декламируя жалобу Кибелы:
Ручьи, чей свежий плеск мне слышится повсюду,
Ключи веселые, бегущие в камнях,
Вы травы длинные у нимфы в волосах
Колеблете и мох, что ярче изумруда.
Но что вы для меня? Я зрю лицо твое
И алые уста, все в соке ягод винных.
В очах блестит слеза. И скорбный след ее
Ланиты бороздит, как глину гор пустынных.
Поглощенный своей поэмой, звучавшей в душе, как звонкое гуденье улья, он дошел до соседней с его домом площади, на которой высился собор и бронзовый памятник во славу павших на войне 1870 года. Рядом с павильоном трамвайных кондукторов на скамье сидела женщина, похожая на Розу. Подойдя поближе, Пьер узнал ее, но все же не был уверен, что это действительно Роза. Он окликнул ее, она вздрогнула.
— Голова закружилась, — сказала она. — Наверно, от грозы. Вид у меня, должно быть, ужасный… Я только что от вас… Мне уже лучше, но вот последний трамвай я пропустила. Нет, нет, не беспокой Робера. Да его, впрочем, и дома нет — пошел к какому-то приятелю заниматься. Вот если б ты мог нанять мне извозчика.
Он вспомнил, что на улице Труа-Кониль есть извозный двор. Когда Пьер направился туда, Роза подошла к фонтанчику с питьевой водой и, намочив носовой платок, отерла глаза и лицо, вымыла руки. Подъехал Пьер в открытой коляске.
— Я, конечно, поеду провожать тебя. Ты что же думаешь, я пущу тебя одну в такой час, да еще когда ты так плохо себя чувствуешь? Мне приятно будет прокатиться за город ночью.
Роза вяло протестовала, у нее не хватало сил спорить. Пьер расположился рядом с ней, и ветхая коляска затряслась по мощеным улицам.
Роза вдруг стала необыкновенно словоохотливой и пустилась в разговоры, чтоб обмануть Пьера. Она сообщила, что дома, в Леоньяне, о ней, несомненно, не будут беспокоиться: ей уже два раза случалось опаздывать на последний трамвай. Отчаянно фальшивя, Пьер напевал: «Звезда вечерняя, мой милый огонек».
— Я, знаешь, немножко выпил. Только ты не думай, я не пьян, — торопливо добавил он. — А так, чуть-чуть… Как хорошо, что я с тобой еду!.. Нежданно-негаданно… В полях после дождя, должно быть, чудесно пахнет.
Он робко придвинул руку к маленькой холодной руке, лежавшей на подушке экипажа. Роза не отдернула руку. Сперва ее в ужас привела мысль, что придется до самого Леоньяна терпеть общество Пьера. Но теперь ей были даже приятны и его соседство, и тепло его большой руки: пусть ладонь его стала немного влажной, но Роза и не думала отдергивать руку. И он не удивлялся этому доверию. Запрокинув голову, он смотрел в небо, уже не закрытое крышами домов, широко распростершееся над полями, освеженными дождем. Из-за усадьбы Рабата выплыла луна. Глубокая нежность охватила Пьера и вместе с тем кроткая умиротворенность. Это успокаивало его. Значит, он ничего не похищает у брата, когда держит в большой своей руке доверчивую девичью руку.
— Роза, — вдруг сказал он, словно подумал вслух. — Как по-твоему, дети могут любить? Ну, по-настоящему, любить?
Она коротко ответила:
— Не знаю, — и плотно сжала губы.
— Ты и представить себе не можешь, как я тебя любил… И всегда буду тебя любить. Только ты не смейся надо мной, — умоляюще сказал он. — Что хочешь говори, только не смейся. Конечно, мне еще только восемнадцать лет. Не смотри на меня, позабудь, пожалуйста, какая у меня физиономия.
— Зачем же мне забывать? — сказала Роза, не поворачивая головы. — Ты — вот такой, какой ты есть, — глубоко у меня в душе и навечно. Когда-нибудь ты станешь знаменитым, имя твое прославится по всему миру, а я тогда буду вспоминать, что ты был возле меня в этот вечер, именно в этот вечер. Никогда не забуду…
Она не могла договорить. В бурном порыве отчаяния, непреодолимом, как припадок падучей, все тело ее содрогалось от рыдании. Но это случилось в том месте, где дорога была вымощена крупными булыжниками, и грохот колес, толчки старой колымаги помогли ей справиться с собой. Пьер ничего не заметил. Он сидел, откинув голову на кожаную подушку.
— Ты помнишь Понтэйяк? — спросил он. — Пляж в Понтэйяке… Уже два года прошло. Мы после купанья жарились на солнышке… Помнишь, ты еще обиделась тогда на меня за стихи, которые я тебе написал, ты не поняла, что речь-то шла не только о тебе одной… Я исходил от тебя, и логика поэмы приводила меня к мифологическому образу… Ведь даже и теперь я почти всегда исхожу от тебя…
Волна боли вновь прихлынула к сердцу Розы, поднялась высоко и готова была ударить, разорвать грудь. «Хоть бы он стал читать свои стихи, — думала она, — я бы тем временем успокоилась». А Пьер, смеясь, говорил:
— Забавно, что меня вдохновили тогда солнечные ожоги на твоей спине и плечах. Помнишь?
Я на груди твоей взволнованно искала
Следы объятий. Но промолвил ты: «Стрела
Полудня знойного мне кожу обожгла,
Рукой ударился во время сна о скалы».
Но, как пески пустынь, нагая плоть хранит
Следы горячих ласк, их оттиск в кожу вдавлен,
Так в сумраке лесов порой костер горит,
Среди прогалины охотником оставлен.