Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торжеством для Пьемонта этот англо-французский союз стал только благодаря тому, что Австрия, со своим обычным глубокомыслием и основательностью, сумела раздражить против себя обе воюющие державы. Этим промахом наследственного врага Кавур сумел воспользоваться действительно артистически.
Еще недостаточно было пьемонтскому представителю быть допущенным на Парижский конгресс для того, чтобы поднять там итальянский вопрос перед лицом представителей всех первоклассных держав. Барон Буоль[318], один из представителей Австрии, легко мог отклонить этот эпизод, заметив только, что ни он, ни другие уполномоченные не имеют никаких инструкций на этот счет. Он это и сделал, но только уже после того, как своим странным поведением он возбудил против себя неудовольствие со стороны своих товарищей. Граф Орлов[319] справедливо заметил, что «Буоль говорит так, как будто Австрия взяла Севастополь».
Кавур же успел очаровать всех своим тактом и обходительностью, успел даже оказать услугу конгрессу своей удачной постановкой белградского вопроса. Впрочем, строго говоря, он даже не поднял национального итальянского вопроса, так как он протестовал не против признанного владычества Австрии в северной Италии, а только против незаконного даже в смысле положительного права присутствия австрийских войск в папских владениях. Он метко угадал ту сторону, на которую надо было налегать, чтобы привлечь к сардинскому королевству некоторую, хотя чисто-платоническую симпатию первоклассных держав: он, при первом удобном случае, намекнул, что присутствие австрийцев в Италии неизбежно поведет к взрыву и революционным потрясениям, но что роль Пьемонта – чисто примирительная и консервативная и т. п. Впрочем, итальянский вопрос был затронут на конгрессе чрезвычайно поверхностно, среди целого ряда других вопросов, по которым точно также не принято было никакого решения. Короче говоря, Кавур добился нескольких ласковых слов от графа Валевского[320] и лорда Кларендона[321], которому он представил свою записку о тогдашнем положении Италии. Со стороны же императора не было даже повторено тех эластических и ничего незначащих фраз, которыми он удостоил Виктора-Эммануила, посетившего Париж в декабре предыдущего года с Кавуром и Массимо д’Азелио.
В общем итоге, Парижский конгресс и пьемонтское союзничество в Крыму дали самые скудные результаты; и, признаемся, мы совершенно не понимаем того восторга, в который приходил Кавур по представлении в Тюильери и в Лондон своей вышеупомянутой записки об итальянских делах. Правда, Кавур легко мог заметить, что между Австрией и Францией отношения в это время уже были далеко недружелюбные, а также и то, что в случае войны Россия, конечно, уже не вздумает оказать помощь своей неблагодарной соседке. Но все это отнюдь не было делом его рук и не может быть относимо к его заслугам и гениальности.
Отношения между Францией и Пьемонтом после конгресса, как и до него, оставались на том диапазоне индиферентизма, который на дипломатическом языке принято было называть просто дружескими. Впрочем, вот что пишет сам Кавур из Парижа своим друзьям:
«Я видел императора и говорил ему то же, что и Кларендону, но в более смягченной форме. Он выслушали благосклонно и отвечал, что он надеется вызвать со стороны Австрии более добродушные к нам отношения. Он прибавил, что на обеде в субботу он виделся с бароном Буолем и высказал ему сожаление по поводу разногласия, которое существует между Веной и Парижем относительно итальянской политики. Буоль затем ходил к Валевскому и говорил, что Австрия очень желаете сближения с Францией, которую она считает единственной своей союзницей… Император возлагает на эти слова большие надежды. Я высказал недоверие, настаивал на необходимости определить положение; что для этой цели я приготовил протест, который хочу передать Валевскому. Император смутился и посоветовал мне съездить в Лондон и обстоятельно сговориться с Пальмерстоном… Граф Орлов очень со мною любезен и признает, что положение Италии невыносимо… Даже прусак ругает Австрию. В конце концов, практически мы не выиграли ничего, но нравственная победа за нами».
Последнюю фразу даже странно читать в письме Кавура. Не то, чтобы мы его считали за человека, неспособного ценить нравственные победы, когда они сопровождаются практическим нулем; но результаты крымского похода и парижского конгресса были для Пьемонта точно также ничтожны с принципиальной, как и с фактической точки зрения. Австрийское владычество в Италии опиралось на трактаты 1815 г., об отмене которых никто не говорил, никто не думал.
Кавур ездил в Англию. Там его тоже выслушивали благосклонно, осуждали Австрию, не одобряли зверской внутренней политики неаполитанского короля-бомбы[322]. Но и только. Пальмерстон даже не удостоил его сколько-нибудь продолжительного разговора. На оба его мемуара о бедствиях Италии отвечали в Англии и во Франции в роде того, что «Бог даст, Австрия смилуется над вами». Предлагали даже дружеское заступничество перед Австрией; но чуть только Кавур становился настойчивее, брови дипломатических Юпитеров начинали хмуриться, добрые пожелания перемешивались с укоризнами.
«Ваша ошибка в том, – говорил Пальмерстон пьемонтскому посланнику Эмануэле д’Азелио[323] через год после парижского съезда, – что вы воображаете, будто для блага Италии вам необходимо ссориться с Австрией».
Когда д’Азелио пояснял ему, что Австрия и Пьемонт выражают собою два диаметрально противоположные принципа, взаимно исключающие друг друга, что столкновение между ними не может быть устранено никакими дипломатическими хитросплетениями, ему возражали многозначительным «о-о!» и давали понять, что столкновение это во всяком случае падет на страх и ответственность Пьемонта, но что с английской точки зрения ни столкновение, ни отмена трактата 1815 г. вовсе нежелательны.
А между тем, события принимали все более и более настойчивый, грозный вид. С тех пор, как Пьемонт окончательно вступил на конституционную дорогу, Австрия чересчур очевидно начала каяться в снисхождении, выказанном Виктору-Эммануилу. Как ни умеренна была политика Кавура, она тем не менее заключала в себе непрерывный ряд почти ежедневных оскорблений и вызовов Австрии. Организация пьемонтской армии, устройство морского арсенала в Специи, укрепления Алессандрии и Казале возбуждали в Вене самые основательные опасения и вызвали несколько резких замечаний. Одно время Австрия, сконфуженная внезапным охлаждением к ней всей Европы, решила было держаться политики примирения. Либеральный эрцгерцог Максимилиан, впоследствии злополучный мехиканский император[324], был назначен ломбардо-венецианским вице-королем с инструкцией отнять у Пьемонта всякий повод жаловаться перед Европой на жестокости и притеснения тедесков[325]. Но его очень скоро сменили. Венская политика вступила на совершенно иную дорогу. Власти в Ломбардии и Венеции стали с сугубым рвением и с неоднократными нарушениями даже писанного права преследовать патриотов, в особенности же родственников и друзей тех изгнанников, которые нашли себе убежище в Пьемонте. Одним словом, было очевидно, что если Пьемонт, своевременно заручившись надежными союзничеством, не начнет наступательных действий против Австрии, то Австрия очень легко может в каждую данную минуту напасть на Пьемонт и задушить его своим численным превосходством даже прежде, чем союзники подоспеют на помощь.