Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А куда деваться, Николай Васильевич, — ответил с беспечностью Ося. — Хочешь жить, забудь про запахи. Мы все на Арбате верили, что деньги не пахнут. А они пахнут о-го-го как, они даже слегка пованивают. Деньги — это чистейшая глупость, ты гонишься за ними и можешь гнаться всю жизнь, а она тем временем сгорает. Я болван, близорукий ничтожный еврей…
— Здесь нет ни евреев, ни русских, ни украинцев, — заметил как бы мимоходом Гоголь. — Теперь вы, Ося, бессмертны! Ждите, пока вас опять переселят на землю или временно воплотят в персонаж какого-то романа…
— А как же вы, неужели вас еще ни разу не переселяли за эти сто пятьдесят лет? — удивился Ося.
— Моя душа прикована к двум памятникам на Арбате. Я идол! — с грустью сказал Гоголь. — Из-за этих памятников мою душу нельзя ни в кого вселить. Как только человеку возводят памятник, тотчас к нему приковывается его душа. И если возвели три или четыре памятника, то душа разрывается между ними и каждый идол стремится забрать себе большую часть. Есть добрые идолы, есть злые… Несчастен тот писатель, которому после смерти возвели памятник. Я из-за них страдаю, они порой не слушаются меня и живут самостоятельной жизнью, а мне хотелось бы отрешиться от земной жизни. Но я вынужден жить частицами души, там, где мне поставили памятник. Языческая вера не менее сильна, чем христианская. Ведь все малороссы в душе язычники, и наши прежние старые боги — идолы, добрые идолы. Они никогда не требовали жертв. Единого бога нет, нет верховного правителя вселенной, есть эманация души Иисуса, жившего две тысячи лет назад. Но его душу растащили, раздергали толпы в клочья, и он уже не в силах во что-то реальное воплотиться. Он был самый несчастный человек на земле, потому что все уповают на него и ждут чуда, ждут реального вмешательства в жизнь, ждут избавлений от страданий, ждут прощения грехов, но душа его не может сконцентрировать энергию, она вездесуща, она превратилась в звездную пыль, в мерцание космоса, в отблески зари и заката на равнине океана…
— Но скажите, — полюбопытствовал Ося, — а как же вон те два авторитета попали в Рай? Они же бандиты.
— О, эти господа пожертвовали изрядную сумму на строительство сиротского дома в Москве, в Люберцах, и им прощены их грехи. А крови на них нет.
— Ну а зампрефекта?
— Этот человек запутался. Он столько настрадался на Земле, он так издергался, он столько сожалел о своих промашках и неблаговидных делах, что еще при жизни сам устроил себе казнь. Он и здесь будет казнить себя и страдать три, четыре сотни лет… Поверьте, идеальных людей на Земле нет и во всем есть мера искупления. Вы торговали многими книгами, я знаю, вы начитанны, в отличие от простых смертных. Но жаль, что вы никогда не читали творений Блаженного Августина, вы никогда не брали в руки Вергилия, а жаль. Четыре душевные страсти служат началом всех грехов и пороков: желание, страх, радость и скорбь, ибо они происходят из тела. Но не плоть тленная сделала душу грешницей, а грешная душа сделала плоть тленной и лишила бессмертия…
Беседа с самим Николаем Васильевичем Гоголем слегка шокировала Осю, он внимал его словам, он готов был принять на веру все что угодно, даже заблуждения великого поэта и великого мечтателя, но каково было его удивление, когда он увидел на аллее сада Данте Алигьери, автора бессмертной «Божественной комедии», так выпукло, так емко, так мелодично описавшего «Ад» и «Рай», хотя его представление о Рае и не соответствовало действительности, ни Ад, ни Рай не могли быть на Земле где-то в затерянных лесах, людишки непременно проникли бы туда и все запакостили отбросами цивилизации.
Лицо Данте было невозмутимо, он неспешно плыл по аллее под руку с Беатриче, и она что-то весело щебетала, а он делал вид, что слушает ее, но, конечно же, думал о чем-то своем, может быть, о моральном облике ангелов, малость недоливавших шампанского в бокалы. Даже здесь, в Раю, великий поэт предавался великой скорби и описывал все новые и новые любови к доннам, к неиссякаемому потоку донн, избегая низких плотских помыслов, в которых погряз великий грешник Генри Миллер. Данте был не таков. И даже в любви ему нужна была пронизывающая сердце скорбь, его сердце питали и подпитывали сугубо утраты, ибо сладостная любовь сжигала вдохновение. И он вспоминал те времена своей жизни во Флоренции, когда он был молод и соревновался с эпикурейскими вольнодумцами, отрицавшими бессмертие души, вспоминал сотрапезников-поэтов Гвидо Кавальканти, Гвидо Гвинцинелли и заразивший его, Данте Алигьери, «сладостный новый стиль»… Да, это было время сладостных заблуждений, время сладостной охоты на донн, время оттачивания рифм, время кропания сонетов, время творения «Новой жизни», давшей разгон «Божественной комедии», ибо все комедия: и жизнь, и смерть, и Рай, и Ад… И если бы не было донн, не существовало многочисленных плотских любовей к неисчислимым доннам, он не постиг бы ключевой мысли к загадке мира…
— О, вы с Арбата, — подплыла к Осе душа Булата Окуджавы и отвлекла его от трепетного созерцания божественного Данте Алигьери. Ося и не подозревал, что здесь, в Раю, были свои землячества и все очень ценили земляков. И едва он прибыл сюда, как тотчас разнеслась весть, что прибыл новый человек с Арбата. И потянулась вереница земляков поглядеть на «свеженького», в эманаде которого еще пульсировали отблески арбатской жизни. Подплыла душа слегка хмельного замечательного писателя и человека Юрия Казакова.
— Ну как там Арбат? — спросил он.
Ося стал рассказывать о нелегкой арбатской жизни, о засилии азербайджанской мафии, о продажности, о скаредности, о скопидомстве ментов, о «Грузинской кухне», подпортившей исторический памятник архитектуры и заставившей уйти с Арбатской площади даже памятник Николая Васильевича Гоголя. О том, что прежнего Арбата уже нет и в помине. Воздвиженка продана Сашке Муркину, часть бывшей Арбатской площади, святыня Москвы, гордость Москвы, продана прохиндею Гехту, который собирается строить на этом месте высотную гостиницу «Хилтон», то бишь на том самом месте, где до 1771 года было «чумное» кладбище и стоит его разворошить… О, стоит только его разрыть, и вот тогда арбатцы хлынут потоком в Рай… И будет с кем поговорить, будет с кем скоротать времечко. И уж тогда смоет арбатскую азербайджанскую братву, против который бессильны все, даже сам министр Сергей Грызлов. Но вот чума — есть чума… Уж она освободит все тротуары… Она наведет порядок. Слушая эту отповедь, чувствительный, сентиментальный Юрий Казаков заплакал, окликнул ангела и выпил махом три бокала шампани. А потом сказал:
— И все же мы успели с тобой, Булат, описать наш прежний Арбат. Он останется хоть в памяти народной запечатленным. Хорошо хоть улица еще жива. Арбат никогда не умрет. Он вынесет на себе эту чертову азербайджанскую братву, эту проклятую ношу времени, эту проказу чиновничьего произвола. Этот рубец на мэрской совести. И может быть, само время очистит Арбат.
— Нет, нет, ты идеалист, — заговорил горячо и страстно Булат Окуджава, — время само по себе — это лишь мерило наших дел, а так это пустой звук и бестелесное колебание эфира. И без человека никакого времени не существует. Его просто нет, и все, как не было до ледникового периода и даже после, в мезозойскую эру… Я буду просить, чтобы мою душу срочно переселили на землю, надо врубаться в борьбу. И я готов переселиться даже в бомжа, даже в какого-нибудь мента поганого, мне нужна какая-то плоть, а уж что с ней делать — я найду. Надо спасать наш Арбат. И ты, Юрок, кончай пить шампань, двигай вместе со мной…