Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты тоже мог бы уехать — и жил бы сейчас там, не стыдясь своих грамматических ошибок. Дружил бы с теми, кто, приглашая тебя на ужин, чувствует себя безмерно великодушным. Вскоре тебя посетило бы искушение суетиться, приспосабливаться, торговать собой. Тебя затянула бы мифология добропорядочной университетской карьеры. Ты судорожно пытался бы освоить мистику святой троицы: конкуренция — деньги — успех. Все, что ты говоришь, так ли, этак ли, везде было бы неуместно. Ты метался бы от одной духовной моды к другой, чтобы все время выглядеть как с иголочки, — это ты-то, старый башмак! Если тебе осточертели в совокупности и коммунизм, и антикоммунизм, то почему бы тебе не стать просвещенным буддистом или даосистом? Посмотри на святого, который три года молчал в Непале, а теперь в качестве гуру читает курс лекций по телевизору. Здесь, в Будапеште, в корчме на углу, ты все равно не смог бы стать святым; вдруг получится в Катманду или в Беркли.
Пятьдесят пять лет я убил на неуклюжие, навязчивые глупости Восточной Европы. Выпью еще стаканчик палинки; люди, сидящие в пивном зале, с наслаждением рассказывают в который раз, как здорово они высказали все, что думают, кому-то, к кому на самом деле, кажется, и обратиться-то не посмели. Стою перед корчмой, в облаке едкого сигарного дыма, возле старых рабочих, играющих в шахматы. «Мне так вот и в такую жару, и в шерстяной одежде хоть бы хны, — с гордостью говорит один, — В доменной печи было жарче, когда мы туда после плавки влезали сбивать молотком шлак. Трое нас было друзей. Я один остался. Одного силикоз унес, другой, когда его жена бросила, в расплавленную сталь прыгнул, сейчас он перед цехом покоится, в слитке, на котором мы его имя выбили. Теперь только я остался, надо потерпеть, вот и все».
От тебя зависит, сумеешь ли ты, порхая с конференции на конференцию, обменивая в аэропортах мелькающих городов комичные национальные валюты, по-домашнему освоиться во всем мире. Выходя из дворца Объединенных Наций, ты мог бы сказать, что Нью-Йорк, да что Нью-Йорк, весь наш земной шар — жутко провинциален. Столица, пожалуй, находится в другом звездном скоплении. А тухлые диктатуры Восточной Европы тебе даже не каждый день вспоминаются: тебя другое интересует, у тебя скверное мнение о цивилизации нового времени в целом. Отвратительна эта ненасытность, это стремление заграбастать все больше власти и вооружений, капиталов и техники, успеха и потребления — пока не разразится третья мировая война. А из всей мировой культуры ты жаждешь уже лишь покоя детства; ты скорее вспоминаешь, чем строишь планы. Есть где-то маленькая страна, которая на картах авиакомпаний разве что обозначена, но не показана. Драмы, происходящие в ней, если смотреть из Бангкока или из Сан-Франциско, не более чем семейные ссоры. Есть места лучше, но есть и хуже; она и с неудачами своими уютна. Нет сомнений, в крохотной этой стране интеллигенция с осторожной своей культурой — довольно-таки провинциальна. Но не провинциальна сельская учительница, которая не бог знает сколько знает о мире, зато много знает о своих учениках. И не провинциален муж, который, открыв от радостного изумления рот, разглядывает головку дочери на груди у жены: розовеет ли младенец от материнского молока? И не провинциален заключенный, который, с зажмуренными глазами прислонившись к стене камеры, силится воскресить в памяти картины давнего летнего отдыха на природе. И не провинциальна официантка, которая, опершись ладонью на столик и наклонившись к гостю, говорит: я сегодня освобождаюсь в семь вечера, ждите напротив. И не провинциальна старуха, которая, сидя в поезде, хвастается попутчикам: внук у нее учится по таким книжкам, в которых она ни словечка не понимает. И не провинциальна сиделка в отделении реанимации, которая гладит покрытый холодным потом лоб пациента. И не провинциален вот этот дом передо мной, с двором, вымощенным булыжником, со стенами на бревнах-подпорках, бывший бордель, куда, пока его не снесли, приходят по вечерам парни и девушки, прячутся в лабиринте комнат, где на стенах фиолетовые обои и запачканные золотые птицы.
34
Сбросив путы служебных, семейных обязанностей, отправлюсь скитаться по белу свету, освобожу мозги от уютных глупостей освоенных давным-давно мест. Символ жизни — дорога, путник — антоним обывателя. Обыватель — гражданин государства. Он или законопослушно созидает свое сообщество, или противостоит ему, становясь пророком, бунтарем или изгоем. Но он всегда обращен к своему государству, везде: в правительстве, в тюрьме, в сумасшедшем доме, в чужой стране — остается его гражданином. Он — человек серьезный, он сердится на тех, кто пытается изменить существующий порядок вещей или препятствует его изменению. Он грустит и расстраивается: если он радикал, потому, что изменения идут слишком медленно, если консерватор — что слишком быстро. Перед внутренним его взором витает некий идеальный образ, и к этому образу он старается подогнать то, что есть, действительность же постоянно разочаровывает его. Сообществу своему он желает процветания и могущества, почтительно салютует перед его коллективными мифами, свою деревню он хотел бы превратить в большой город — и без устали сравнивает ее с другими деревнями. Он гордится приобретениями своего сообщества, любая новая магистраль или музей — это его достояние, он живет в семейной среде, раздвинутой до границ государства. В этой среде он родился — и хочет в ней оставаться; с родиной у него сексуальные отношения. Здесь он надеется получить когда-нибудь статую на главной площади, мемориальную доску на доме, где жил; здесь он обиженно дуется, получив меньше, чем заслужил. Гражданин — герой ограниченности, отношение его к сообществу всегда нравственно.
Уходящие свои дни гражданин отдаст в обмен на какое-нибудь открытие, на ранг или научную степень, на пару-тройку забывчивых детей; терпением и изобретательностью он создает себе что-то вроде маленького рая, его дом и сад немного лучше, немного тщательнее обустроены, чем соседские; из этого рая он и уйдет в небытие. У старого моего приятеля умерла жена, и он вскрыл себе вены — в общественной бане, чтобы не запачкать кровью квартиру. С течением лет гражданин все сильнее отчуждается от семьи, чины и ранги сидят на нем, как на корове седло; старость его — ненужность, терновый венец. Приходит старьевщик, ты предлагаешь ему свои милые, ни на что не годные вещи, старьевщик капризничает и недовольно ворчит.
В роли путника я прибываю куда-то, с интересом осматриваюсь вокруг, размышляю над местными диковинами. То, что я вижу, я не пытаюсь ни сохранить, ни изменить; я — школяр, и каждый город, каждый человек — лишь объект наблюдения и материал для выводов; я смотрю на них, представляю себя в них и с ними — и иду дальше. Перроны отправления я люблю больше, чем перроны прибытия. Мир нужен и мне, но в целом, без всяких там семейных связей. Путником быть нелегко. Тебя могут одолеть сомнения: а что, если дело в твоей неуживчивости, а твоя тяга к странствиям — всего лишь форма душевной болезни? Если тебя огорчает, что ты не знаешь, где будешь ночевать завтра, если вместо утраченного сообщества ты надеешься обрести другое, если ты втайне мечтаешь вновь обзавестись семьей, — значит, ты — гражданин, обыватель, переодевшийся путником. Порядочный путник не испытывает потребности, чтобы его приняли и признали: он дома и на чужбине. Ему по-своему нравятся все твари, созданные творцом: не только лебедь, но и крокодил. Ему в голову не приходит что-то приобрести и притащить домой: все экспонаты его коллекции — и так на своем месте, во всемирном музее. Одно толкает однако на размышления: почему с такой мрачной решимостью путник рвет путы, когда они привязывают его к какому-либо городу или к постели? Если у тебя уже нет охоты уходить в неведомое от какой-либо женщины, из какой-либо комнаты, где ты прижился, — ты уже не путник, ты превращаешься в настырного проходимца, обывателя. Вечерами тебя обуревает печаль, ты не можешь понять, что ты тут потерял, ты видишь себя глазами других обывателей — не человек, а нагромождение неудач. Ни дома, ни профессии, ни жены, ни даже застольной компании: одни пробелы и минусы, одни воспоминания, от которых никакой радости, только угрызения совести; всех, кто любил тебя, ты бросил. В твоих разъездах, в твоих похождениях появляются подозрительные повторы: тебе до отвращения знакомо, каково это — прибыть в новый город или уехать из старого. Ты откинешь копыта на железной больничной койке, едва понимая, что это за люди вокруг тебя и что за звуки они издают. Такова цена предприятия, которое называется жизнью. И это вовсе не несправедливо, что гражданин земного шара к старости забывает, где он побывал.