Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С годами Николай Порфирьевич стер из памяти саму мысль о том, что в ту роковую ночь он оказался перед выбором. Частенько вечерами он совершал прогулку, начинавшуюся на асфальтовом перроне станции и завершавшуюся на глинистом берегу Лавы близ железнодорожного моста. Однажды он выловил там из воды щенка – сучку, нареченную Лавой и беззаветно влюбившуюся в своего замкнутого и робкого хозяина. Иногда, пробегая по мосту, он ни с того ни с сего вдруг останавливался как вкопанный и, вцепившись обеими руками в перила, вглядывался в темноту. Он мог долго так простоять, ни о чем определенном не думая, в оцепенении, из которого его выводил гудок паровоза или оклик скучающий стрельчихи. Встряхнувшись, он бежал домой, где его ждали состарившаяся мать, преданная дворняжка и волнующе прекрасное воспоминание о женщине, навсегда вошедшей в его жизнь и преобразившей ее, наполнившей до краев его душу, которую по одному этому не надо было спасать, ибо она уже была спасена…
Свинцовая Анна
Анна Ионовна является Фобосом и Деймосом нашей школы, – с боязливой улыбкой говорил учитель астрономии Марков, когда Свинцеревой не было поблизости. – Ей бы в мужья Марса помордатее да подрачливее. Но ведь если такая и выйдет замуж, то обязательно за соплю сопливую, тлю подкаблучную… Таков закон природы!
Но в природе пока не встречалось ни сопли сопливой, ни тли подкаблучной, которые поспешили бы предложить руку и сердце угрюмой школьной уборщице Анне Ионовне Свинцеревой, даме мрачной, носившей грубые мужские ботинки, темно-коричневые юбки до пят и черные кофты ручной вязки. Из-под надвинутого на лоб коричневого в клеточку платка она взирала на мир такими бесстрастными глазами, что мир с его людьми и машинами сворачивался до той главы в учебнике зоологии, где рассказывалось о бессмысленных насекомых.
Дети боялись черно-коричневой Анны Онны, которую за глаза звали Свинцовой бабой или, в лучшем случае, Свинцовой Анной. С утра до вечера она подметала и мыла школьные коридоры, классы, туалеты, не пропуская даже крашеные стены, на которых ученики при помощи мела упражнялись в знании русского языка и анатомии женского тела. Стоило ей пройтись со шваброй по коридору, как звучал звонок, и сотни беспокойных созданий с криком вырывались на перемену, бездумно растаптывая только что надраенный до блеска порядок. Сцепив зубы и едва удерживаясь от стона, Анна Ионовна замирала где-нибудь в углу, но на виду, переживая каждый след на полу как личное оскорбление мирового порядка и совершенно не понимая, почему все эти создания так быстро передвигаются, вместо того чтобы, робко прижимаясь к стенам, тихонечко проследовать по нужде – в буфет или в туалет, – а остальным и вовсе не следовало бы покидать классы беспричинно. Нельзя же признать причиной желание десять минут угорело носиться по школьному двору, чтобы, испачкав обувь и ничего полезного так и не сделав, вернуться за парту. Когда недоумение ее достигало точки кипения, она хватала какого-нибудь особенно шустрого мальчишку за плечо и свинцовым своим голосом говорила: «Ну что ты носишься, будто жопу потерял!»
В благодарность за десятилетнюю безупречную службу ей в торжественной обстановке вручили почетную грамоту и огромную, размером с годовалую хулиганшу, куклу в ярком нейлоновом платье и с алым бантом в золотых волосах. Анна Ионовна смущенно приняла грамоту и неловко взяла куклу, которая вдруг закрыла стеклянные глаза и внятно выговорила по слогам: «Ма-ма». Свинцерева заплакала и ушла домой, смутив директора и учителей.
– А ведь ей всего двадцать шесть, – задумчиво сказал учитель астрономии. – Ни мужа, ни детей, ни радости. Космос!
В безвоздушном пространстве, в котором Анна Ионовна путешествовала молча и с бесстрастным выражением лица, у нее был маленький домишко за кладбищем, где она жила с сумасшедшим братом, которого приходилось кормить с ложечки и который делал под себя. Как только наступали теплые дни, Свинцерева выносила брата в садик, где и оставляла на весь день в деревянной клетке под замком. От дождя и птиц брата спасал кусок толя, приколоченный поверх решетчатого потолка. Дареную куклу она в тот же день заперла вместе с братом. Он тотчас обрадованно обнял подружку и задрал ей нейлоновое платье. Анна Ионовна передернулась, увидев перекошенное разочарованием лицо стареющего мужчины, и поспешила убраться в дом.
В доме не было ни собак, ни кошек, ни даже цветов на подоконниках. По возвращении со службы Свинцерева первым делом бралась за веник и тряпку, чтобы оживить успокоившийся было идеальный порядок, и лишь после этого – ужинала. Хлеб – чтоб не черствел – держала в холодильнике, а чай пила только остывший, неделями заливая одну и ту же заварку: ей было все равно – что свежий, что «женатый». Иногда она выбиралась в кино, но всякий раз зажмуривалась, а то и выбегала из зала, если на экране мужчины и женщины вдруг начинали прижиматься друг к дружке губами или, не дай бог, принимались прилюдно – на глазах у зала на четыреста мест – заниматься тем, чем с таким же бесстыдством занимаются собаки, быки с коровами и кони с лошадьми. Других примеров Свинцерева не знала. В общественную баню она не ходила – мылась дома. Не появлялась и на речных пляжах. И даже летом не снимала своего черно-коричневого облачения.
– Почему ты не выходишь замуж? – допытывалась Буяниха. – В Бога ты не веришь, значит, непорочное зачатие не для тебя. Наказывать тебя Богу не за что, но ведь и награждать – тоже. Кто-нибудь из мужиков да нашелся бы. Даже для тебя.
– Насмотрелась, как отец с матерью жил, – сухо отвечала Анна Ионовна.
– А она с ним не жила, что ли?
– Она с ним не жила. Как-то он приревновал ее к соседу и посадил в клетку. Голышом. Хорошо еще – лето было. Утром и вечером ссал на нее и приговаривал: «Пей, если не хочешь мокрой жить». И меня