Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я только еще начал заниматься рисованием, одна знакомая, увидев, то, что у меня получалось, сказала:
— Вы бы пошли в Художественный музей Пасадены. Там есть классы рисования, в них позируют натурщицы — обнаженные.
— Ну нет, — сказал я, — рисовальщик из меня плохонький, мне в таком классе будет не по себе.
— Ничего не плохонький, видели бы вы, что там у некоторых получается!
Ну, я набрался храбрости и пошел туда. На первом занятии нам рассказали о «газетной бумаге» — это такие листы низкосортной бумаги размером с газету — и о том, какого рода карандаши и угли мы должны с собой принести. На второе пришла натурщица и нам дали десять минут, чтобы ее изобразить.
Я начал рисовать ее, однако, когда десять минут истекли, только и успел, что закончить левую ногу. Огляделся я вокруг — вижу, все остальные уже нарисовали натурщицу целиком, да еще и тень за ее спиной изобразили, в общем, с заданием справились.
И я понял, что замахнулся на нечто для меня непосильное. Однако в конце занятия натурщица пропозировала нам целых полчаса. Я очень старался и — с великим, правда, трудом — успел закончить набросок. На сей раз какая-то надежда во мне затеплилась, хотя бы половинная. И прикрывать мой рисунок, как делал прежде со всеми прочими, я не стал.
Мы начали обходить зал, смотреть как кто справился с заданием, и я увидел, что на самом деле умеют делать эти ребята: они изображали натурщицу во всех подробностях и со всеми тенями, успев добавить лежавшую на скамье, на которой она сидела, книжку, возвышение — ну все! Уголь у них так и порхал по всей бумаге — ширк-ширк-ширк-ширк-ширк — и я понял, что безнадежен, полностью безнадежен.
Возвращаюсь я, чтобы прикрыть его, к моему рисунку, который и состоял-то из нескольких линий, теснившихся в верхнем левом углу газетной бумаги — до того я рисовал лишь на бумаге размером 21,5 х 28 сантиметров, — и обнаруживаю, что около него уже стоит несколько человек. «О, смотри-ка, — говорит один из них. — Ни одной лишней линии!».
Что это, собственно, означает, я не понял, однако почувствовал себя достаточно ободренным для того, чтобы прийти и на следующее занятие. А Джерри тем временем все повторял и повторял мне: рисунки, слишком подробные, нехороши. Его задача состояла в том, чтобы научить меня не думать о других и не волноваться — вот он и твердил, что ничего такого уж замечательного в их рисунках нет.
Я обратил внимание на то, что преподаватель говорил ученикам очень немногое (мне он только и сказал, что мой рисунок слишком мал для такого листа). Вместо этого он пытался вдохновить нас на эксперименты с новыми подходами. И я задумался над тем, как мы преподаем физику: у нас так много чисто технических приемов, так много математических методов, что мы все время объясняем студентам, как что следует делать. А вот учитель рисования едва ли решится втолковывать нам вообще что-либо. Если наши линии чересчур жирны, он не скажет: «У вас слишком жирные линии», — хотя бы потому, что кое-кто из художников придумал, как создавать замечательные картины, пользуясь именно жирными линиями. Учитель просто не хочет подталкивать нас в конкретном направлении. Его задача — научить нас рисовать, руководствуясь не инструкциями, а нашим собственным пониманием этого дела, преподаватель же физики видит свою задачу в том, чтобы научить всех не столько духу физики, сколько техническим приемам решения физических задач.
Преподаватели постоянно говорили мне, что, рисуя, нужно «давать себе волю», расслабляться. Я думал, что смысла в этом не больше, чем в адресуемых человеку, который только-только освоил науку вождения автомобиля, советах «дать себе волю» за рулем. Ничего хорошего из этого не получится. «Давать себе волю» можно только после того, как ты научишься аккуратно водить машину.
Одним из упражнений, придуманных, чтобы мы научились давать себе волю, было рисование «вслепую»: не отрывайте глаз от натурщицы, велели нам, смотрите на нее, и рисуйте, не поглядывая на бумагу, не пытаясь понять, что у вас получается. Один из учеников сказал:
— Ничего не могу с собой поделать. Приходится жульничать. Готов поспорить, что и все остальные жульничают.
— Я не жульничаю, — возразил я.
— Да ладно вам! — сказали все остальные.
Я заканчиваю набросок, все подходят, чтобы взглянуть на него, и убеждаются, что я и вправду НЕ жульничал: в самом начале у моего карандаша обломился грифель, и он ничего, кроме еле приметных вмятин на бумаге не оставил.
Заточив карандаш, я попробовал проделать то же самое снова. И обнаружил, что получившемуся у меня рисунку присуща своего рода сила — занятная, чем-то напоминающая о Пикассо, — мне это понравилось. Понравилось потому, что я понимал: получить приличный рисунок таким манером нельзя, значит нечего и тужиться, — вот к этому, в сущности, разговоры о том, чтобы «дать себе волю» и сводились. Я думал, что «дать себе волю» означает «делать неряшливые рисунки», а означало это — расслабиться и не волноваться по поводу того, что у тебя получится.
Успехи я делал немалые и чувствовал себя вполне уверенно. Однако до самого последнего занятия все наши натурщицы отличались грузностью и некоторой бесформенностью — рисовать их было довольно интересно. А вот на последнем мы получили натурщицу совсем другую — изящную блондинку совершенных пропорций. Тут-то я и обнаружил, что рисовать все еще не умею: у меня не получилось ничего хотя бы похожего на эту красавицу! С другими натурщицами, если что-то у тебя выходит слишком большим или слишком малым, это особой разницы не составляет, потому что они все равно особой правильностью форм не отличаются. Когда же ты пытаешься изобразить кого-то столь ладного, одурачить себя уже не удается: рисунок просто обязан быть точным!
Во время перерыва я услышал, как один из учеников, рисовать действительно умевших, спросил у натурщицы, позирует ли она частным порядком. Она ответила, что позирует.
— Хорошо, — сказал он. — У меня, правда, пока еще нет мастерской. Придется сначала ею заняться.
Я тут же сообразил, что могу многому у него научиться, да и другого шанса поработать с этой изящной натурщицей у меня, если я сию же минуту чего-нибудь не предприму, не будет.
— Извините, — сказал я ему. — На первом этаже моего дома есть комната, в которой можно устроить мастерскую.
Они оба согласились на мое предложение. Я отнес несколько рисунков этого парня Джерри и тот просто в ужас пришел.
— Ничего в них хорошего нет, — заявил он. Джерри попытался объяснить мне почему, однако я мало что понял.
Пока я не занялся рисованием, к произведениям искусства я особо не приглядывался. Я видел в них мало смысла, а если и видел, то очень редко, — один такой случай произошел в японском музее. Я увидел картину, выполненную на коричневой бумаге бамбуковой палочкой, — замечательна она была тем, что сделанные бамбуком штрихи прямо у меня на глазах могли обращаться в мазки кисти, я видел то одно, то другое — такое удивительное равновесие было достигнуто художником.