Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Духовники, ученые, учители, вы заблуждаетесь, предавая меня правосудию. Я никогда не был с этим народом; я никогда не был христианином; я из тех, кто поет под пыткой; я не понимаю законов; у меня нет чувства нравственности, я тварь: вы заблуждаетесь».
Да, мои глаза закрыты для вашего света. Я тварь, негр».
Аналогичным образом, будущее сулит мало надежды. Пассажи, в которых Рембо рассказывает свою жизнь впоследствии, принимают форму циничной фантазии:
«Мой день завершен; я покидаю Европу. Морской воздух опалит мои легкие; гибельный климат покроет меня загаром. Плавать, топтать траву, охотиться и курить (это прежде всего), пить напитки, крепкие, словно кипящий металл, как это делали вокруг костров дорогие предки.
Я вернусь с железными мускулами, с темною кожей и яростными глазами: глядя на эту маску, меня сочтут за представителя сильной расы. У меня будет золото: я стану праздным и грубым. Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран. Я буду замешан в политические аферы. Буду спасен.
Теперь я проклят, родина внушает мне отвращенье. Лучше всего пьяный сон, на прибрежном песке».
В следующих разделах рассматриваются проблемы и возможные решения с разной степенью отчаяния или легкомыслия: любовь представлена в лице Неразумной Девы, увязнувшей в болоте жалости к себе; разум – это бесполезное, отражающее само себя зеркало; научно-технический прогресс – «слишком медленный», милосердие загрязнено гордостью. Мессианские фантазии рассказчика явно вдохновлялись этим «джокером», Сатаной: «Придите ко мне, – даже малые дети придите, – и я вас утешу».
Сердце книги – это великолепная «Алхимия слова», в которой Рембо подробно рассказывает о своих поэтических экспериментах 1872 года. Инициатива описывается с самого начала как «моя глупость», а сами стихи, которые Рембо, кажется, цитировал по памяти, странно запинаются[487]: слоги выпадают, как камни из старой стены:
«Я установил движенье и форму каждой согласной и льстил себя надеждой, что с помощью инстинктивных ритмов я изобрел такую поэзию, которая когда-нибудь станет доступной для всех пяти чувств. Разгадку оставил я за собой.
Сперва это было пробой пера. Я писал молчанье и ночь, выражал невыразимое, запечатлевал головокружительные мгновенья».
«Словесная алхимия» поэта, оказывается, была всего лишь еще одной формой самообмана: «Ни один из софизмов безумия, – со всем безумием, скрытым в нем, – не был мною забыт: я могу все их повторить, я разгадал систему».
После этих, казалось бы, неразрешимых дилемм Adieu («Прощанье») в конце книги – на удивление, почти подозрительно оптимистично:
«Иногда я вижу на небе бесконечный берег, покрытый ликующими народами. Надо мною огромный корабль полощет в утреннем ветре свои многоцветные флаги. Все празднества, и триумфы, и драмы я создал. Пытался выдумать новую плоть, и цветы, и новые звезды, и новый язык. Я хотел добиться сверхъестественной власти. И что же? Воображенье свое и воспоминанья свои я должен предать погребенью! Развеяна слава художника и создателя сказок!
Я, который называл себя магом или ангелом, освобожденным от всякой морали, – я возвратился на землю, где надо искать себе дело, соприкасаться с шершавой реальностью. Просто крестьянин!»
Для того чтобы счесть это прощанием Рембо с поэзией, требуется удивительное отсутствие иронии. Нет ничего, что бы доказывало, что рассказчик не впадет немедленно снова в приступ неуверенности в себе. С самого начала книга представлена в виде мемуаров поэта с ненадежной памятью, исповеди шарлатана, самокритики человека, обманывающего себя. Отголоски последних слов Нерона «Какой артист умирает!» не предполагают, что достигнуто «открытое море мудрости».
Однако действительно появляется вывод, который близко соответствует приключению, в которое Рембо готов был пуститься в своих новых стихах. Если абсолютная истина недосягаема, ясное понимание неправды, по крайней мере, это преимущество. Между тем от бесконечной тщетной борьбы языческой души с христианством отказались:
«Надо быть абсолютно во всем современным.
Никаких псалмов: завоеванного не отдавать. Ночь сурова! На моем лице дымится засохшая кровь, позади меня – ничего, только этот чудовищный куст. Духовная битва так же свирепа, как сражения армии; но созерцание справедливости – удовольствие, доступное одному только Богу».
Книга, которая начинается с кризиса нерешительности и потери личности, заканчивается пострелигиозным утверждением осознанно слепой решимости: «Рабы, не будем проклинать жизнь!»
Раньше обычно говорили с каким-то доброжелательным злорадством, что «Одно лето в аду» представляет сбой «проект ясновидца» Рембо – предупреждение тем, кто пренебрегает благами высшего образования: «Теперь он понял, что жизнь, которую он вел, была безрассудной и неправильной, что порок был глуп и таким же было распутство, что она не принесла ему ничего, кроме угрызений совести, сожаления и плохого здоровья»[488].
В самом деле, «Одно лето в аду» является прекрасным свидетельством того, что «я есть некто другой», одно из первых современных произведений литературы, показывающих, что эксперименты с языком также являются исследованиями собственного «я». Это объединяет, как ускоритель частиц, две отталкивающиеся друг от друга формы мышления – механистическую и религиозную, – что придает «письму ясновидца» захватывающую неправдоподобность. Нет даже уверенности в том, что самокритичные выводы Рембо дискредитируют мессианскую часть проекта, поскольку эта «квазисвященная книга»[489] ответственна за некоторые подлинные преобразования.
Что бы ни предполагала биография, но прочная оригинальность Рембо состояла не только в социально неадекватном поведении. Другие дети, которые нуждались в отце и сомневались в любви своей матери, ведут себя аналогичным образом. «Одно лето в аду», с другой стороны, не имеет прецедентов. Даже «постцеденты» трудно найти. За пятьдесят лет до «Улисса» и The Waste Land («Бесплодных земель») восемнадцатилетний Рембо изобрел лингвистический мир, который можно счастливо исследовать годами как помойку цивилизации.
Список возможного влияния может занимать почти столько же места, как и сам текст, перечислим лишь самые очевидные источники вдохновения: Книга Исаии, Книга Иова, Екклесиаст, Псалмы, Евангелие, Откровения; «Фауст» Гете; Шекспир, которого Рембо просил Делаэ купить для него в дешевых изданиях; призрачные истории Мишле, иконоборческий детерминизм Тэна[490], альтернативный мир мистических социалистов; сказки и мелодрамы, политические и эстетические лозунги; поэзия Верлена, разговоры в кафе и домашние истины мадам Рембо. «Одно лето в аду» было «Цветами зла» без севера и юга Добра и Зла, без Размышлений, без философии «раз и навсегда»; автобиографией, которая также является историей западного мышления[491].