Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вредные слухи, дурные.
Сплетников ловят, четвертуют, колесуют… ну, правда, в Баэле граф вешает без мучительств… да велика ли разница?
Вот ведь отчего подкатывается иной раз каффар-корчмаришка к бычьему пастуху: скажи-де людям все, как есть, ведь видел же сам, ну и скажи, а тебе от его светлости, глядишь, поблажка выйдет. Глупый каффар! Кабы знал он, о каких делах их графское сиятельство с бычьим пастухом беседы ведет, отстал бы небось…
Тоббо, однако, и тут отмалчивается.
И раньше-то был неразговорчив, а сейчас подавно слова не вытянешь. Потому и жив. Не то вряд ли бы из петли вынули. Благодарность благодарностью, а только есть такие дела, которых вроде бы и не было, и лучше о них вовсе забыть.
Вот про баб или насчет быков — иное дело.
…А чем еще хорош Муллин дан-Лалла Баэльский, так это тем, что не жаден. Вот и теперь, сам уехал, а баклажку оставил: не стесняйся, мол, Тоббо, пользуйся. И хотя, сказать по правде, была мысль приберечь графскую огнянку к случаю, но — не смог: первый блаженный хмель понемногу уходил, а на смену ему ползли мысли, да такие, что и думать больно, и не отогнать без огнянки, дарующей забвение…
Племяш, несмело приблизившись, спросил о чем-то.
Тоббо раздраженно мотнул головой.
Огнянка замутила разум, думать не хотелось, но все-таки думалось; не о бабах, не о быке, а о чем-то полузабытом, о чем и помнить не стоит, и забыть не выйдет, как ни старайся. И виделось: пламя над башнями, лазоревая накидка, вьющаяся на ветру, тень от падающего наискось шестопера, крики монахинь, намыленная петля, и вдруг, вопреки воле: замковый двор, заваленный телами в лазоревых накидках, а совсем близко — его сиятельство, привалившийся к поросшей лишайником стене…
Белое, уже почти неживое лицо.
И я, Тоббо, я, смирный виллан, медленно приближаюсь к их сиятельству, и беру его за бороду, и говорю с улыбкой: «Ну что, счет по новой, Вуд…»
Не-е-ет!
Забудь, Тоббо. Забудь.
В пепле деревни. Мало кто уцелел. А кто уцелел — согнулся. А кого не согнули, бродят волками, каждый сам по себе. Нет вожаков, есть господа. Все прошло, и не быть ничему. Ведь и взаправду почернели в пламени костра заклятые доспехи.
Эх, Багряный, Багряный…
На дворе, однако, уже почти ночь. А не заснуть. Верно люди говорят: не вилланское это дело — думать; кто много думает, плохо спит. Впрочем, есть средство и от бессонницы: посчитать единорогов. Один бычок идет, два бычка идут, три быч…
Тоббо провалился в мягкую мглу, но очнулся почти тотчас, словно и не спал.
Было тихо, лишь тоненько посапывали за дерюжной завесой девчонки и всхрапывал племяш. Жена дернула головой, пошевелилась. Пастух замер. Пусть подремлет, до зари, похоже, долго; еще и петух не пропел.
Что-то неясное тревожило, мешало уснуть вновь.
Привстал на локте, прислушался.
Все спокойно. Загоняй с Угоняем молчат, Злюка тоже голоса не подает…
Примстилось, что ли?
Нет, вот опять зашуршало за окном. Осторожненько этак.
Тоббо опустил ноги с лежанки, нащупал растоптанные башмаки, ухватил топор, неизменно стоящий у изголовья.
Спозаранку да тишком подобру не приходят. Не иначе, степной. Оголодал, поди, и потянуло на дымок. Или бродяга, к степным бегущий. Зря это он. Мало в баэльской округе выжило вольных людей, их если уж искать, так на востоке, да и те не чета прежним, все грызутся меж собою. Через ту грызню и погибнут; изведут их. Граф Муллин и выкорчует.
Опять шуршание за дверью. А собаки молчат, словно подохли все разом. Упаси Вечный, отраву подбросили…
Перехватив поудобнее топорище, Тоббо распахнул дверь.
— Ну? — спросил с угрозой.
А угрожать, оказалось, некому. Пусто было за дверью, только псы, живы-живехоньки, встрепенулись, приветствуя хозяина. Степь серебрилась и переливалась темно-зеленым, на востоке начинало светлеть. До утра еще было долго.
— Кто здесь?
Молчание.
Тоббо раздвинул кусты.
И увидел.
Они лежали кучкой, аккуратно перевязанные широкой прозрачной лентой: круглый щит с золотым колосом, меч, латы, багряные, как отблеск заката, и глухой шлем с узкими прорезями для глаз, увенчанный короной из колосьев.
На глазах Тоббо плавилось все это и текло в пламени костра под утробный вой, несущийся из-под расплывающегося шлема. Потом почернело и стало похоже не на латы, а на громадный нарост на боку старого дерева.
Но вот же — лежит она, умершая в огне колдовская сталь, багряная, гладкая, словно только-только вынесена из кузни, и ни с чем не спутать ее.
Тоббо опустился на колени.
Лента оказалась нежданно тугой, она не захотела рваться сразу.
Поднял шлем и поразился тому, что он почти не имеет веса. Как и панцирь с кольчужной юбкой, и поножи, и щит.
А меч тоже — легкий и тупой.
Выходит, Багряный не зря ни разу не обнажил его. Крови, значит, проливать не хотел. Жалел людишек.
А они его пожалели?
Лицо пастуха стало страшным.
Нет, не ошибался отец Ллан. Ни в чем. Никогда. Вот только больно уж мягок был ты, добрый старик. Никак нельзя с ними по-хорошему…
Тоббо повертел бесполезную двуручную игрушку.
Сплюнул.
Зашвырнул в траву.
Подумав, вернулся в хижину.
С лежанки испуганно глядела жена. Не умеет иначе, хотя Тоббо давно уж не бьет ее: слишком ясно помнится нежность рук, вытиравших горящие клейма влажной, пропитанной целебными отварами тряпицей.
— Собери поесть. Да побольше.
Жена негромко охнула.
— Тихо!
Женщина сорвалась с места, засуетилась у печи. Мясо, сыр, пряные травы. Тоббо опустился на колени и, подсунув нож в щель, оттянул присыпанную землей доску.
Меч. Настоящий.
С месяц назад неведомый бедолага так и не смог отбиться от гояодной стаи. Наутро Тоббо, закопав кости, прибрал наследство. Кремень с огнивом, мешочек соли, медную пряжку от пояса. Ну и меч тоже. Хотя такая штука нынче плахой пахнет, а все ж таки полезная вещь. Вишь ты, как нашептал кто…
Уже с порога оглянулся. Захотелось вдруг сказать что-то хорошее, но Тоббо не знал особенных слов и поэтому буркнул:
— Не плачь…
А жена, уловив в голосе непривычное, всхлипнула громче:
— Не уходи…
Тоббо потоптался на месте. Распахнул дверь.
— Не могу. Нужно.