Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ведь я написал эпитафию для Наполеона.
— Не поторопились ли вы, Николай Федорович? — изумился Вяземский.
— Да, возможно, я первый, — задумчиво сказал Остолопов, — кто дерзнул на то, чтобы написать о Наполеоне в погребальном жанре.
— Сделайте милость, прочитайте.
— Извольте. Итак, «Эпитафия Наполеону»:
Прохожий, обо мне ты не жалей нимало!
Когда бы жив я был — тогда б тебя не стало.
Вяземский вздохнул:
— Вот и меня чуть было не стало. При Бородине две лошади подо мной убило.
— Расскажите что-нибудь о сражении.
— Пока — увольте. Память сокрыла Бородино и не возвращает. Но когда-нибудь вернет сей долг непременно. Тогда и пущусь в воспоминания.
Чтобы развлечь нового приятеля, князь захватил с собой последние полученные им письма с новостями. Среди них было и письмо Александра Ивановича Тургенева, в котором были такие обнадеживающие слова: «Москва снова возникнет из пепла, а в чувстве мщения найдем мы источник славы и будущего нашего величия. Ее развалины будут для нас залогом нашего искупления, нравственного и политического, а зарево Москвы и Смоленска рано или поздно осветит нам путь к Парижу».
Николай Федорович так воспламенился тургеневской мыслью, что через несколько дней прочитал Вяземскому стихи, которые заканчивались почти победно: «Нам зарево Москвы осветит путь к Парижу»[345].
Осенью 1812 года трудно было верить, что наша армия опрокинет Наполеона, а тем более дойдет до Парижа. Вяземский, похвалив стихи Николая Федоровича, в отношении войны остался осторожным скептиком. А быть может, и подумал об Остолопове: «А не вызван ли столь безоглядный патриотизм ранением в голову? Не последствия ли это разбойничьей картечи? Бедняга…»
Прошло совсем немного времени, и оказалось, что Тургенев, а за ним и Остолопов исход войны и участь Наполеона предрекли с удивительной точностью. Вяземский признал это в своих воспоминаниях, не удержавшись, впрочем, от легкой иронии: «Таким образом, в нашем вологодском захолустье выведен был ясно и непогрешительно вопрос, который в то время мог казаться еще сомнительным и в глазах отважнейших полководцев, и в глазах дальновидных политиков. Недаром говорят, что поэт есть вещий. Мог ли Наполеон вообразить, что он имел в Остолопове своего злого вещего и что отречение, подписанное им в Фонтенебло в 1814 году, было еще в 1812 году дело уже порешенное губернским прокурором в Вологде?»[346]
Расположение и доверие Вяземского к Остолопову было столь высоко, что, уезжая с семьей из Вологды в Ярославль, он оставляет Николаю Остолопову на хранение свои рукописи. Но это будет в феврале 1813 года.
А на дворе был еще тревожный декабрь. Из Остафьева пришли утешительные сообщения о том, что усадьба не пострадала. «Благое Провидение, — писал Вяземский Тургеневу 12 декабря, — не захотело лишить меня места, к которому я по многому привязан душою. И исполнителем воли его была швейцарка, девица Boehr, жившая у Карамзиных при детях и отправившаяся в Остафьево во время приближения французов к Москве; она храбростью своею и благоразумием защищала от врагов, более месяца беспрестанно набегающих, мою деревню и заслужила от крестьян прозвание храброй мамзели, а от меня — беспредельную благодарность…»[347]
Но все-таки надо было самому проведать дом в Остафьеве и выяснить, можно ли везти обратно семью. После Рождества Вяземский выехал в Москву.
В середине января он вернулся в Вологду и тут же написал Тургеневу; «Я ездил в подмосковную свою и плакал над развалинами Москвы. Зрелище ужасное и непостижимое! Надобно самому видеть, чтобы познать всю силу сего несчастия. Я скоро обниму тебя: поеду в армию через Петербург… Бедный и почтенный наш друг Жуковский лежит или, по крайней мере, лежал, в декабре, больной в Вильне, один, без денег, без услуги. Человек его пропал со всем имуществом. Мне бы очень хотелось помочь ему в его несчастий, но, к сожалению, не имею ни малейшей возможности, и это меня терзает. Зная участие, которое ты принимаешь во мне, скажу тебе, что я удостоился получить за Бородинское дело 4-го Владимира с бантом…»[348]
Еще не зная, где Жуковский и жив ли он вообще, Петр Андреевич пишет послание к Василию Андреевичу. Главная тема, конечно же, судьба Москвы:
В 1812 году младенческий плач можно было услышать и в Москве, и на беженских дорогах, и ночью за стеной. Плач маленького ребенка сотрясает душу сильнее, чем свист пуль и грохот взрывов, но вот написали тогда об этом только два поэта — Вяземский в послании к Жуковскому и Батюшков в послании к Дашкову.
Андрюша, первенец Вяземского, умер летом 1814 года. А ведь незадолго до этого Мария Волкова писала подруге в Петербург: «У Вяземских прелестный сынок, я не видала ребенка здоровее; он похож на отца, как две капли воды…»[349]
Пораженный известием, Батюшков 27 августа написал Петру Андреевичу из Петербурга: «Я получил твое письмо, любезный князь, и с горестию читал его несколько раз. Что могу сказать тебе в утешение? Мы не для радостей в этом мире, я это испытал по себе. Потеря твоя и княгини невозвратна! Что ж делать? Покориться судьбе! Я жалею от всего сердца, что не могу видеть тебя в минуты печали и сказать тебе, мой милый друг, сколько я тебя люблю. Сердце мое имеет нужду в твоем дружестве, поверишь ли, я час от часу более и более сиротею… Дай же мне руку, мой милый друг! и возьми себе все, что я могу еще чувствовать благородного, прекрасного. Оно твое… У тебя редкая подруга, — есть состояние, будут дети, и мир для тебя не пуст…»[350]