Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом в комнате оказалось два Полякова — один, напряженный, замерший рядом со мной в кресле в какой-то неестественно прямой позе, скованный до бессилия волнением и ожиданием того, что уже произошло, взволнованный строгий экзаменатор того Полякова, что вошел в комнату с телевизионного экрана, — Полякова собранного, сильного, уверенного в каждом микроскопическом движении, и до меня только сейчас дошел тот громадный смысл, которым было исполнено все происходящее сейчас, — человек будет судить самого себя, потому что живой Поляков, вот тот, что сидит рядом со мной, был на встрече с Поляковым телевизионным, он пришел на встречу со своим «вчера».
Поляков на экране приложил скрипку к щеке, поднял смычок, и я увидел, что живой Поляков судорожно сжал пальцами спинку кресла.
И смычок пал на струны…
Возглас страдания, протяжный и полный боли, невысказанной и тяжкой, которую испытать дано только сильным людям, промчался и стих, и ему ответило фортепьяно, успокаивающе и нежно. И снова закричала скрипка — резко, сильно, и в крике этом были гнев и протест…
Звуки летели, стремительные, быстрые, полные смысла и чувства, и я не знаю, какое толкование можно было дать сонате № 9, посвященной Родольфо Крейцеру, который не понимал ее и упрощал самые трудные и значительные места, но я слышал в ней яростное дыхание, рывок и легкий вздох — это был побег из тьмы к свету, это был побег от своей немощи к счастью, и в этом счастье была свобода — солнце, свет, покой свершения, и негодование от своей слабости, и уверенность в завтрашней своей силе, здесь были бессонные ночи, и в них не было лун, а только стенания поиска, сомнения и испуг первого открытия, и звенящий ритм зачеркивал слово «смерть», потому что в звуках полно радостного и трудного безумства, которое, оказывается, так нужно таланту. А что еще нужно таланту? Терпение, любовь, и удача, и сила физическая, и еще нужно таланту все, что остальным людям нужно…
Поляков на экране работал. Он тяжело работал, и не было, мне кажется, в нем никакой легкости, а был тяжелый, изнурительный труд, который рождал все эти бегучие, быстрые, легкие, такие точные звуки, и я почему-то верил, что он ничего не упрощал, и, не зная нотной грамоты, я был твердо уверен, что играет он не трусливо, а смело и сильно — так яростно, так отчаянно он работал. Он смотрел на смычок, прислушивался внимательно, как будто это не он играл, а кто-то другой, или вроде он уже как сейчас сидел дома, так внимательно и нервно он вслушивался в каждой звук, и я видел, что в наиболее трудных местах лицо его мучительно кривилось, он прикусывал губы, а потом вытягивал их вперед и чуть вниз, будто губами и зубами, всей волей своей и силой хотел дотянуть нужный звук до нужного уровня, формы, акцента. Он поддевал струну ногтем, и будто серебряные капли летели на пол, и он все вслушивался внимательно, чтобы, не дай бог, не перелить хоть одной капли этой волшебной влаги, и будто одна капля, один звук может все и навсегда непоправимо испортить. Пальцы левой руки, невесомые, носились по струнам, и не верилось, что это он сам нажимает ими на струны с раз и навсегда отмеренным усилием — казалось, что струны сами в нужный момент прожимаются и подбрасывают пальцы вверх. Океан звуков бушевал, и конец такой буре прийти не мог.
А Поляков, тот, что сидел рядом, на расстоянии одного метра, не смотрел на экран. Он сидел, закрыв глаза, откинувшись на стуле, и сосредоточенно судил себя, вчерашнего. И когда эта лавина все-таки иссякла, я так и не понял, принял Поляков сегодняшний — того, телевизионного, вчерашнего Полякова, или были у него оговорки, или сегодня он вообще сыграл бы по-другому, потому что он встал, походил в задумчивости по кабинету и неожиданно сказал:
— А все-таки Паша играл это интереснее…
Мы помолчали, и я, наконец, задал вопрос, из-за которого пришел сегодня к Полякову и случайно увидел его в двух временах.
— Лев Осипович, вы давно знаете Белаша?
— Гришу? И не упомню даже — так давно. Наверное, с молодежного конкурса. Лет пятнадцать-двадцать, наверное, прошло.
— Семнадцать, — уточнил я. — А вы слышали его на конкурсе?
— Да, конечно, я был председателем жюри, — Поляков ответил коротко, и мне показалось, что он не хочет углубляться в этот вопрос. Но я пришел за ответом именно на этот вопрос и уйти, не досказав всего, не мог.
— Как вам показалась его игра?
Поляков ответил уклончиво:
— Он показался мне очень способным мальчиком. Деталей я уже не помню, прошло ведь так много лет.
Он явно не хотел входить в подробности, и хоть я заметил, что мое присутствие начало тяготить его, продолжал настырно задавать вопросы:
— А какие отношения их связывали с Иконниковым?
Поляков начал сердиться, ему, очевидно, не хотелось вдаваться снова в воспоминания:
— Нормальные, приятельские отношения у них были. Я не знаю деталей. Да и вообще, какое это все имеет значение сейчас, когда…
Он не договорил, что «когда Иконников умер», но эта несказанная фраза повисла между нами.
— Имеет, — сказал я. — И вы это знаете.
— Почему я должен знать об этом? — вяло возразил Поляков. — К сожалению, я много лет не общался с Павлом Петровичем.
— И вы полагаете, что их отношения не выходили за дружеские рамки?
Поляков поднял на меня свои усталые грустные глаза, смотрел долго, внимательно, потом сказал:
— Да, да, да. Я знаю, что Иконников был учителем Белаша. И что?
— Вы об этом узнали от Белаша?
— Да.
— Он рассказал вам?
— Нет, он сыграл. Я же слышал его на конкурсе…
Я замешкался на мгновенье, и Поляков сказал:
— Неужели вы думаете, что я мог не узнать этой манеры? Мы ведь с Пашей выросли вместе. Белаш играл концерт Прокофьева, это была любимая вещь Паши, и я сразу узнал его голос, почерк, его широкую размашистую манеру.
— Не случись с Белашом несчастья, он стал бы, с вашей точки зрения, большим музыкантом? — спросил я.
— Чтобы ответить на этот вопрос, нам надо уговориться о масштабе слова «большой». Вильом был тоже большой мастер.
— Существуют же общепринятые критерии исполнительского мастерства? Ну, хотя бы с обывательской точки зрения?
— С обывательской, думаю, мог бы. Но он ни разу не вышел за те рамки, что начертал Иконников в концерте Прокофьева. Мне показалась удивительной рассудочная холодность молодого скрипача в исполнении такого взволнованного концерта…
Катились дни, наступила зима, а мы с Лавровой методично, по графику, составленному после долгих препирательств, разыскивали людей — на работе, дома, в антракте, между гастролями и киносъемками, на дачах, а с одним генералом мне пришлось разговаривать во время танковых учений, — и список становился все меньше, а тома уголовного дела все росли, и никак нам не удавалось достичь той точки, через которую прошла жизненная кривая, соединившая в последний раз Полякова и Иконникова.