Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, чуть не забыла! – наклоняясь к траве, воскликнула девушка. – Это я тебе нашла. А это – моя законная собственность.
Серебряную медаль она протянула юноше, а табличку-малышку прижала к губам. Потом распахнула накидку, ослабила на горле шнур плотно облегающего тело «тканого ветра» и сунула табличку за пазуху.
– Не бойся, не растает, – улыбнулась она Квинтипору.
Но юноша не смотрел на нее: в угасающих лучах солнца он внимательно разглядывал медаль.
– По-моему, это медаль императора Адриана.
– Но на ней твое лицо, Гранатовый Цветок!
– Что ты! Это любимец императора Антиной. Он сам бросился в Нил. Кто-то предсказал, что император погибнет, если не найдется человека, способного пожертвовать ради него своей жизнью. И любимец Адриана сделал это.
Девушка крепко взяла его под руку. Они уже спускались по скользкому крутому склону.
– Скажи, ты ведь не поступишь так? Правда? Ни за что и ни ради кого на свете? Не покинешь свою маленькую Титу?!
– Большая голубая бабочка, маленькая Тита, зачем ты спрашиваешь меня об этом? Зачем смеешься надо мной, царица моя?
Отпустив руку девушки, он сбежал на дно оврага и, повернувшись к ней, широко раскинул руки.
– Ну, смело вниз! Не робей! Если упадешь, так прямо мне в руки.
Но Тита стала осторожно спускаться, помогая себе руками. Когда она, наконец, спустилась, юноша взволнованно шлепнул ладонью по мраморной колонне.
– Знаешь, Тита, где мы? Я теперь знаю: здесь был дворец императора Адриана! Здесь он и умер. Может быть, именно отсюда он созерцал последний в своей жизни закат. Animula, vagula, blandula… Помнишь?
Тита не помнила. Квинтипор прочел ей шутливое стихотворение, в котором император-путешественник скорбно-иронически прощается со своей душой, уже готовой его покинуть:
Душенька, спутница тела,
Гостья его озорная,
Ныне куда отлетаешь?
В мрачно-безмолвные дали,
Резвым конец проказам.
Торопливым рукопожатием они простились на берегу. Живя в соседних дворцах, они не смели возвращаться домой одной дорогой. Именно в Байях, где все считали чуть не своим общественным долгом выставлять любовь напоказ, их любви приходилось скрываться.
Констанций Хлор, захватив в Риме своего сына, заехал по пути в Александрию к императрице, даже не подозревая, сколько беспокойства причинит ей этим. Нельзя сказать, чтобы императрица не любила Флавиев. Напротив, ее всегда тянуло к этим кротким, мирным и тихим людям. Если о Максимиане, слишком вольном на язык, она не могла думать без отвращения, так же как о Галерии, пахнущем кровью, – без содрогания, то Флавиев она всегда была рада видеть. А с той поры, как император открыл ей тайну, она вспоминала о них как о друзьях, на которых ее сын в любое время может положиться. Несмотря на то, что императрица, подобно Диоклетиану, слепо верила в предсказание, она совсем не была уверена, что соправители Диоклетиана с восторгом преклонятся перед его наследником. Женский, материнский инстинкт подсказывал ей возможность осложнений, которые, как ей, по крайней мере, казалось, и в голову не приходили императору, этому умнейшему в мире человеку. Она предполагала, что ни Максимиан с сыном, ни Галерий не согласятся подчиниться власти неожиданно явившегося юноши, если даже будут знать, что такова воля богов. Более того, – и эта мысль особенно пугала ее – эти отчаянные люди не остановятся, пожалуй, даже перед открытым мятежом и кровопролитием.
«Уж если попал собаке лакомый кусок, так вырвать его обратно очень трудно», – с тревогой писала она мужу, может быть, не вполне дипломатично, зато вполне по-женски.
Император еще не ответил ей, – однако совсем не это беспокоило августу перед посещением Констанция. До самого их приезда она упорно думала, что делать с сыном, пока Флавии будут в Байях.
Раньше вопрос о том, как ей обращаться с юношей, не представлял для нее особой трудности. Уж если боги пожелали, чтобы сын ее не знал, кто он на самом деле, то от нее он ни за что не узнает этого. Сердце матери оказалось тверже отцовского. Правда, она держала юношу всегда поблизости, однако ни единым взглядом не выдавая себя, когда это могло быть им замечено. Другое дело, что каждый рассвет она встречала в слезах у порога его комнаты. Но утром он видел ее с сухими глазами и выслушивал от нее строгие распоряжения на день. При этом она чувствовала, что цель достигнута: мальчику и в голову не приходит заподозрить в ней родную мать. И это было, пожалуй, не менее мучительно, чем считать сына погибшим и неистовствовать от умопомрачительной боли. А ведь Диокл так и предсказывал! Холодный ужас сжимал ей сердце: не слишком ли хорошо играет она роль госпожи-рабовладелицы и не отплатит ли ей за это юноша вечной отчужденностью? «Нет! Это невозможно!» – успокаивала она себя. Будь сердце мальчика из камня, оно все равно смягчится, узнав, какие муки вынесло сердце матери ради него. И тогда ее милый, красивый взрослый сын будет носить свою мать на руках, как она шестнадцать лет лелеяла мнимопогибшее дитя.
До сих пор августа блестяще выдерживала испытания, ни на йоту не отклоняясь от заранее принятого решения. Но теперь она не знала, как поступить: показать ли Флавиям сына в роли невольника или же лучше спрятать его от них, чтобы он не попадался им на глаза даже в качестве раба. Впрочем, если они и увидят его, это ведь ничем не грозит. Кому придет в голову, что виночерпий императрицы – ее сын?! Пусть даже они обратят на него внимание, что вообще мало вероятно: с какой стати цезарь и принцепс вдруг начнут разглядывать невольника? Императрица по себе знала: из тысяч рабов, наполнявших двор, она еще ни одного ни разу не рассматривала. Обычно раба не рассматривают, если даже глядят на него. И все-таки – уж если ее тревожат такие мысли, лучше всего сделать так, чтобы Констанций с сыном не видели юношу. Всего несколько слов, приказание, которого нет нужды аргументировать. Пусть побудет один день у себя в комнате. Или послать с каким-нибудь поручением в Путеолы. А то – пускай делает, что хочет: купается в море, катается на лодке, радуется солнцу, морю, свободе. Ведь вскоре именно такой образ жизни предстоит ему в Риме. Император писал ей, что уже купил для юноши виллу на Виа-Номентана. Некогда дом этот принадлежал сенатору Анулинию, и там трудился невольник-писарь, сыну которого великие боги уготовили императорскую порфиру. Вилла осталась прежней, только к ней пристроили еще одно крыло, где скоро поселится новый жилец. Там разместится дочь персидского шаха Хормизда. Ее привезет Максентий, чей корабль уже в греческих водах.
Конечно, императрица сама не могла бы объяснить, почему она решила сделать не так, как подсказывал ей трезвый рассудок. Не в силах ли была отказать себе хоть в одном вечере, когда можно касаться волос сына? Берегла ли его от искушений, с которыми неизбежно связан любой совершенно свободный день? Не могла ли одолеть материнской гордости, прорывающейся наружу, даже когда это совершенно безрассудно? Хотела ли похвалиться перед цезарем и принцепсом красавцем сыном, хоть никто не знает, что это ее сын? Или, опрокинув все барьеры здравого смысла, хотела получить минутное удовлетворение за целую жизнь страданий? Ни одним из этих вопросов императрица не задавалась, а просто утром приказала, чтобы Квинтипор явился к ужину в парадной белой одежде. Будут гости. Цезарь Констанций с сыном и нобилиссима, дочь цезаря Галерия.