Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бросая книги в пламя, она просматривала их. И она не могла никак понять, зачем она это делает? Почему филологические сочинения оказались опасными для ядерной державы? Ей не объяснили ничего, как прежде, год назад, ничего не объяснили ни писателям, ни студентам. Последним просто сказали:
— Профессор Эткинд занимался недозволенной деятельностью и преподавать больше не будет.
— А кому нам сдавать экзамены? — спрашивали студенты, окончательно сбитые с толку. Экзамены у них принял мой коллега, специалист по другим наукам, и студенты отвечали ему, отлично это понимая. Ко мне время от времени кто-нибудь из них приходил — с цветами и слезами, и рассказывал фольклорно-студенческие объяснения происходящего. Эткинд был соавтором Солженицына по «Архипелагу ГУЛаг», или, в лучшем случае, редактором. Он подсунул машинистке печатать рукопись Солженицына; та, работая «слепым методом», не знала, что печатает, а, кончив, прочитала, и от ужаса повесилась. У Эткинда был роман с машинисткой, которая печатала «Архипелаг»; одновременно она жила с Солженицыным, и эта близость ее погубила. У Эткинда был обыск, нашли сорок экземпляров «Архипелага ГУЛаг», тогда как можно (разрешается?) иметь дома не больше десяти…
Время от времени раздавались звонки; меня звали к телефону. Помолчав, вешали трубку, — хотели удостовериться в неверности слуха о моем аресте. О том, что у меня был обыск — и не один — говорили все, даже более или менее близкие знакомые. Этот последний слух, видимо, распространял КГБ: такой слух был ему нужен в качестве хоть какого-то оправдания или объяснения своих действий. Домыслы с каждым днем становились все фантастичней и нелепей, как это бывает всегда, когда место информации занимает воображение.
Моя деятельность по провоцированию недовольства, если таковая была, не может и отдаленно сравниться с деятельностью моих гонителей. Кто же из нас угрожал государственной безопасности?
Гораздо деятельнее, чем я сам, были некоторые бесстрашные доброхоты: рыцарь справедливости, известная поэтесса Наталья Грудинина, за десять лет до того вместе со мной участвовавшая в защите Иосифа Бродского, бросилась очертя голову в бой. Она обивала пороги в Союзе писателей — в Ленинграде и, главным образом, в Москве, неустанно рассказывала мою историю, которую искренне считала провокацией таинственных заговорщиков, добивалась приема у партийных, правительственных и кагебистских чиновников, и возвращалась полная оптимистической эвфории: все выслушивали терпеливо и сочувственно, говорили, что такого, о чем она рассказывает, не может быть, и что следует писать подробные разъяснения и заявления, — она писала, рассылала, развозила сама красноречивые бумаги, и все они исчезали в пучине бюрократического безразличия. Ей мерещились фантастические злодеи, зловещее подполье, сознательно организующее антисоветские диверсии, — я пал, как ей казалось, жертвой этих темных сил. Постепенно, впрочем, и она убедилась, что с этим «подпольем» никто воевать не намерен; ее добрая энергия иссякла.
2. ВО-ВНЕ
Пока я сам и немногие активные доброжелатели пытались бороться внутри, наталкиваясь на добросовестное бессилье, на фальшивое сочувствие или искреннее равнодушие, возбуждалось и ширилось общественное мнение на Западе. Вечером драматического дня, 25 апреля, я написал письмо, адресованное ректору Амстердамского университета, от которого незадолго до того получил приглашение на курс лекций. Принося ректору извинения за свой вынужденный отказ, я вкратце излагал последние события:
Глубокоуважаемый коллега, сердечно благодарю Вас и в Вашем лице Амстердамский университет за приглашение выступить с лекциями по теории перевода, проблемам сопоставительной стилистики и поэтики и сравнительного литературоведения. Читать лекции с кафедры представляемого Вами старейшего университета было бы для меня высокой честью. Даже и при нормальных обстоятельствах я едва ли смог бы воспользоваться Вашим любезным приглашением. За последние годы меня не раз приглашали университеты, институты, писательские организации европейских стран, — мне, однако, ни разу не удалось никуда поехать.
Так было до сих пор. Но с 25 апреля все стало безнадежно. В течение этого одного дня я внезапно лишился всех прав ученого и литератора, лишился работы, возможности печатать свои труды, лишился средств к существованию.
Утром 25 апреля был экстренно созван Ученый Совет Ленинградского педагогического Института им. Герцена; он принял решение уволить меня из института и лишить ученого звания профессора. Днем было созвано руководство Союза писателей, которое исключило меня из Союза. Я был болен, не присутствовал на этом заседании и даже не имел возможности защищаться. Зато в обоих случаях там были представители КГБ. Меня обвинили в том, что я встречался с А. Солженицыным и И. Бродским и написал письмо-рецензию на рукописную статью одного молодого критика о стихах Бродского; мне инкриминировалось еще две фразы — обе из частных писем, отнюдь не предназначенных для распространения и к оценке нынешнего политического курса СССР никакого отношения не имеющие.
Этих смехотворных обвинений оказалось достаточно, чтобы Институт, в котором я работал 23 года, и Союз писателей, в котором я состоял около 20 лет, вышвырнули меня из своих рядов. Еще утром 25 апреля я был профессором института и полноправным литератором. К вечеру этого дня я оказался лишенным всего. Для меня закрылись и преподавание, и возможность публикаций. Уже издательства получают указания не печатать не только моих сочинений, но и моего имени. Меня ждет самое страшное, на что может быть обречен ученый и литератор: немота. Немота — это гражданская смерть. Пишу это письмо, прислушиваясь к шагам на лестнице и торопясь его окончить, пока мне не помешали. Вслед за работой, званиями, возможностью публикаций я в любой момент могу лишится свободы: это последнее, что у меня осталось.
25 апреля 1974
С одним из преданных учеников и друзей это письмо на другой день улетело на Запад — уже 30 апреля оно было опубликовано в датской газете «Политикен» в тревожной статье И.Б. Хольмгаарда, озаглавленной: «В этот день все стало безнадежно», и в другой датской газете, «Информацион». Посылая его, я шел на риск. Однако опыт последних лет показал: спасение — в широчайшей всемирной гласности. С того дня, когда «все стало безнадежно», до того, когда Запад узнал о ленинградских событиях, прошло четверо суток, — наши погромщики вряд ли ожидали контрудара такой стремительности, хотя А.И. Солженицын уже должен был научить их тому, что убивать в темноте и при всеобщем безмолвии в наши дни не удается. Из «Политикен» письмо было перепечатано в крупных газетах западного мира. Так, 4 мая информация появилась во «Франкфуртер альгемейне», а 6 мая та же газета дала полный его текст. В том же номере «Франкфуртер альгемейне», в «Нойе Цюрхер Цайтунг» и других появилось сообщение о резолюции