Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один Тятя, словно не чуя ни морока, ни знобящей прохлады, расхаживал босиком, разводил костер, вешал на палку котел с водой и по привычке улыбался так широко, что шевелились уши. Ему все было нипочем. Как-то, в один довоенный год, на покосе ливанул обломный дождь. Кто где мог, там и прятался: одни в копну залезли, другие — под телеги, натянув на себя что под руку подвернулось. Утром поднялись и, как водится, стали рассказывать, кто где ночевал. Тятя стоял тут же и слушал.
— А ты где был, сердешный? Куда от дождя прятался?
Он улыбнулся, глянул на мужиков, ничего не понимая:
— А разве дожж был?
Оказывается, он всю ночь проспал у потухшего костра и ничего не заметил.
Понемногу светлело, но солнце так и не показывалось, сумрачное, низкое нависало небо, похожее на одну сплошную тучу. Начал подувать ветер, наскоки его становились сильнее, резче. Подставив этому ветру спины, торопливо глотали пшеничную кашу. Утро словно всех придавило.
Тятя пальцем выскреб из котла остатки, сыто прижмурился и снял свою дыроватую фуражку. Долго крутил рукоятку, пока не завелся трактор, а когда завелся, вытащил рукоятку и победно глянул:
— А я так: хап — и готово!
Он ждал, что его похвалят, но всем было не до него.
Маруська примостилась на плуге, Серафима вывела трактор на кромку клина, и три блестящих, надраенных лемеха врезались в землю. Первая полоса медленно потянулась по жнивью. Была эта полоса махонькой на большом клине, такой махонькой, словно тонкую нитку положили на краешек широкого стола.
Работали они обычно так. Серафима не слезала с трактора, а Маруська с Нюркой по очереди менялись на плуге. Фары давно уже выбили, поэтому ночью кто-то из них брал «летучую мышь» и шел впереди, светил. Серафима так уматывала девок, что они к полуночи на ходу засыпали. Придется и здесь, на Дальнем клине, прихватывать ночь, иначе вовремя не управиться.
Неловко согнувшись, Маруська держалась за рычаг, и этот рычаг нагрелся от ладони, не холодил, от него не хотелось даже отрываться, если требовалось деревянной лопаточкой очистить с лемехов налипшую землю. В это время Маруська ни о чем не думала, только считала круги, сделанные трактором. А под конец, когда тупой болью сводило поясницу, когда тяжелели руки и от стрекота трактора, от нудной езды на тряском плуге начинала гудеть и клониться голова, тогда Маруська ждала только одного — скорей бы заглох мотор. Или Серафима его сама остановит, или он сломается, или горючее кончится, неважно это, лишь бы заглох.
Ширилась полоса, но медленно, едва заметно.
На одном конце клина был неровный, кочковатый участок, плуг там скрипел и ерзал, казалось, вот сейчас лемеха выскочат из земли и пойдут поверху. Цепко обхватив руками руль, Серафима тряслась на деревянном сиденье, под которым позвякивали ключи и гайки, изредка оглядывалась на Маруську: не задремала ли, хотя задремать при такой тряске было муд рено. От накаленного мотора уже наносило жаром, пожалуй, скоро придется делать перетяжку. Обычный случай, пора уже и привыкнуть, но Серафиме всякий раз становится страшно, когда замирает железо. Она его плохо знала и ненавидела, этот разбитый трактор. Всю жизнь, сколько помнит себя, Серафима любила косить и сгребать сено в духмяном раздолье июля, любила доить корову, обмывать ее тугое, налитое вымя, совать в мягкие коровьи губы круто посоленную горбушку, любила пеленать и кормить грудью своего парнишку, а он родился пухлощеким, толстым, с нежными складками на ножках и ручках, от них пахло по-особенному, и она не могла надышаться этим особенным запахом, которому до сих пор и названия не придумала. Серафима все это любила. И ненавидела запах керосина, липкую теплость мазута, молчаливое железо, оно всегда ей сопротивлялось, заставляло отчаиваться, когда вдруг мертвело и когда казалось: ни сил не хватит, ни ума, чтобы оно ожило и заработало.
Мотор заглох. Стало хорошо слышно, как в бору шумит ветер.
С перетяжкой возилась долго. Тятя уехал в деревню, и заводить пришлось втроем. Достали веревку, привязали к рукоятке. Нюрка, закусив губу, с растрепанными из-под платка волосами, нагнувшись, рвала снизу рукоятку вправо, наваливалась всем телом и посылала ее вниз и снова снизу, вправо, вверх. Дергали за концы веревки Маруська с Серафимой. Но только холодное побрякивание долетало из нутра мотора. Нюрка напрягалась из последних сил, рвала рукоятку. В моторе вдруг что-то хрюкнуло, она, сжимая потными ладонями железяку, рванула сильней и даже не ухватила того момента, когда рукоятка сыграла: крутнулась назад, вверх, распорола концом юбку, надутую ветром, и, завершая свой короткий стремительный круг, обожгла руку. Нюрка не слышала, как щелкнули большой и указательный пальцы, даже не сообразила, что выбило их, откинулась назад от мотора, запнулась и упала спиной на острое, колкое жнивье.
— А, холера, сколько раз говорено, не обхватывай ручку! — ругалась Серафима. — Не ори. — Сноровисто ощупала ее пальцы — нужда научила, стала заправским костоправом. — Не ори.
Но Нюрка орала и подтягивала к животу колени, когда Серафима раз за разом дернула выбитые пальцы.
— Вот теперь все. Пора уж научиться, не маленькая.
Засунув руки в прореху разодранной юбки, Нюрка зажимала ее тесно сдвинутыми и поднятыми коленями, лежала по-прежнему на спине и тихонько стонала.
В это самое время показался на дороге черный мерин, запряженный в легонький ходок. Ехал в нем Семен Кирьяныч. Ходок резко свернул с дороги, и мерин, не сбиваясь с рыси, ловко подкатил его к трактору. Колеса, окованные толстым железом, вмяли на жнивье две длинные полосы. Семен Кирьяныч выкинул из ходка ноги в пимах, нетвердо ступил на землю. Остановился напротив Серафимы, как-то необычно, странно посмотрел на нее, пощупал правый карман кителя, где хрустнула какая-то бумажка, мотнул головой и повернулся к Нюрке:
— Что случилось?
Нюрка отвернулась и промолчала, за нее ответила Серафима:
— Пальцы рукояткой вышибла.
— Заводить надо с умом! С умом! Дошло? Напахали — курам на смех! До весны будете ковыряться!
Он закричал, лицо побледнело, даже сквозь обычную серость и редкую седую щетину виднелась эта бледность, еще ярче, крупнее проступили выбоины оспы.
— День и ночь пашите! Ясно?
Нюрка повернулась и пошла.
— Стой! Куда? Под суд отдам, я чикаться не буду!
Нюрка не остановилась.
— Это еще что за фокусы? Я тебя спрашиваю, Забанина.
Серафима, ухватив Семена Кирьяныча за полу кителя, потянула его к трактору, зло прошипела:
— На, заводи. С умом заводи.
Он глянул на Серафиму, на ее лицо, стянутое злостью.
— Давай. Беритесь за веревку.
Взял рукоятку и, заметно припадая сразу на обе ноги, пошел к трактору. И опять все сначала. Семен Кирьяныч топтался, дергался, видно было, что сил у него нет, но рукоятку не бросал. Крутил. И трактор завелся, загудел, задрожал, выбрасывая из трубы вонючие кольца дыма. Семен Кирьяныч держал на отлете рукоятку, дышал со всхлипами, закрыв глаза и открыв рот. Так и не отдышался, бросил рукоятку Серафиме под ноги: