Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Выпьешь с нами пивка, Чаплин? Ты ведь уже дорос до этого, а?
Новый взрыв смеха, их веселью и смеху не было предела.
– Пожалуй, в другой раз.
– В другой раз? Другого раза может и не быть. Учти.
Они двинулись по дороге в гору, каждый уже откупорил себе пиво. Что бы сказал на это помощник судьи? Наверно, приговорил бы пожизненно стричь газоны. Лисбет и новая девчонка шли позади. Новенькая была в потертых джинсах и белой футболке. Волосы черные, распущенные по спине. Плечи весьма широкие. Вместо ремешка на талии тонкий шнурок. Прямо перед поворотом она замедлила шаг, подняла волосы и перехватила их резинкой, красной резинкой, открыв шею, длинную, золотистую, а поскольку на нее падал свет, я мог разглядеть легкий пушок на коже, который словно бы колыхался от ветерка. Я долго провожал ее взглядом. Она не обернулась.
Ивер Малт подхватил колясочный остов под мышку и только головой покачал:
– Не пойму, зачем тебе надо разговаривать с этими говнюками.
По нашей улице, я имею в виду – в городе, ходил троллейбус. Шел из Шиллебекка, останавливался у больницы чуть выше нашего дома, высаживал одних, сажал других, каждый раз, по моим подсчетам, примерно одинаковое количество, разворачивался и тем же маршрутом ехал обратно. Я не знал, где находится другая конечная остановка. Никогда там не бывал. Полагаю, те, кто жил возле той остановки, тоже понятия не имели, где нахожусь я. Троллейбус, кстати, ходил на электричестве, а не на бензине, поэтому на крыше у него были штанги, и эти косые штанги соединялись с подводящими ток проводами, протянутыми вдоль и поперек над городом. Провод со стороны тротуара был отрицательный, а со стороны проезжей части – положительный. Иначе бы троллейбус не сдвинулся с места. А что, если на пути автомобиль? Сможет ли машина, привязанная к проводам, с ним разминуться? Да, сможет, в пределах трех с половиной метров. Этого достаточно – так считал папа. Улицы ненамного шире. А вдруг какую-нибудь улицу на маршруте перекроют, к примеру по причине дорожных работ или аварии? На такой случай у троллейбуса есть автономный двигатель, который позволяет ему сделать небольшой крюк без тока. Между прочим, именно папа раскрыл мне секреты троллейбуса. Что кое-кто находит электросеть уродливой, особенно в более-менее фешенебельных кварталах, он презрительно отметал. Прикажете не замечать, как действует мир? Куда хуже, пожалуй, что троллейбус двигается так бесшумно, ведь очень легко угодить под колеса.
Но, собственно говоря, из всех секретов троллейбуса, если не считать штанг-токоснимателей, меня в первую очередь занимало то, что кое-где провода удерживались на месте тросами, закрепленными на домах вдоль маршрута. Мы жили в таком доме. Ночами, когда не спалось, мне чудилось, будто я слышу тихие голоса, смех, плач, звон мелких монеток и молчание. Я долго думал, что все это творится у меня в голове, пока не сообразил, что эти звуки наверняка доносятся через трос, подвешенный к стене прямо у моего окна. Я был соединен с людьми, о которых ничегошеньки не знал, с пассажирами, что проезжали мимо вместе со своими болезнями и мелкими монетками, секретами и выздоровлениями, а когда проезжал последний троллейбус, я все еще их слышал, как эхо, как запоздалое напоминание. Они чего-то от меня хотели. Хотели, чтобы я о них рассказал.
Разбудила меня мама:
– Ты что, решил сегодня не вставать?
– Почему? Сейчас встану.
– Уже десятый час. Ты плохо себя чувствуешь?
– Я размышляю.
Солнце светило сквозь занавески, падало на маму, которая, как всегда встревоженная, стояла в дверях. Казалось, свет насквозь просвечивал и ее, не встречал сопротивления, будто ее вовсе не было.
– Ты, значит, размышляешь во сне?
– Вроде того. Когда размышляешь во сне, это называется мечтать.
Мама подошла к окну, остановилась там. Все еще словно бы далекая, неясная. Она тоже в своем мире? Сколько же существует миров? Наверно, столько же, сколько людей. У меня вдруг испортилось настроение.
– О чем ты мечтаешь?
– Об этой вонючей Луне.
– Будь добр, Крис. Говори по-людски.
– О флагштоке. О туалете. О жгучих медузах. О карповом пруде. О шмелях в рододендроне.
Мама стояла прислонясь к подоконнику, ждала, не вспомню ли я еще что-нибудь. Я, конечно, мог вспомнить много чего, но предпочитал оставить это при себе. Мог, к примеру, рассказать об озарении на «Принце» по пути сюда, когда будущее открывалось мне вереницей дверей, а прошлое закрывало свои двери у меня за спиной, симметрично, будто волны, которые веером разбегаются от носа корабля, только наоборот. Но, как я уже говорил, натура у меня такая, что в следующий миг все может разом почернеть. Ничто во мне не было долговечным. И я об этом не сказал. Еще я мог бы сказать, что мечтал стать писателем, что таков единственный мой план насчет жизни, но и этого сказать не сумел. Мог бы сказать, что я уже писатель и теперь мечтаю о славе, о восхищении. Я ведь не говорил маме, что послал стихи в журнал под названием «Женщины и наряды», который она покупала каждый вторник. У них там есть рубрика, где печатаются стихи читателей, в смысле, читательниц. Я, понятно, не принадлежал к числу постоянных читателей «Женщин и нарядов», но перелистывал журнал, если он случайно лежал передо мной, а мне было нечего делать или не о чем думать. Я послал туда какое-то ужасное стихотворение, которое приводило меня в хорошее настроение. Пока что его не напечатали, а отправил я его семь вторников назад. Однако я не сомневался, что «Промежуточное время» – так назывался мой стих – шедевр по сравнению со слащавыми виршами, похожими друг на друга и кое-как зарифмованными. Не могу повторить ни одной строчки, но звучали они примерно так: «Встречай, ликуя, каждый день, / Ведь, может, с ним уйдешь, как тень». Я покажу женщинам и их нарядам, что такое настоящие стихи. Еще я мог бы сказать, что мечтал о троллейбусах и что вчера видел девочку, которая произвела на меня огромное впечатление.
Мама тихонько рассмеялась:
– Наверно, ты мечтаешь о других вещах, не о рододендронах?
– Да. О Тетушках. Но это, скорее, кошмары.
– Не говори дурно о Тетушках, Крис. Их жалко.
Почему она вечно твердила, что людей жалко? Жалко Ивера Малта. А теперь вот жалко Тетушек. Меня ей тоже жалко? Жалко всех? Я не хочу, чтобы она жалела меня.
Я сел в постели:
– Почему тебе их жалко?
– Потому что они не вышли замуж и живут одни.
– Но разве из-за этого их надо жалеть?
Мама не ответила, закрыла глаза. Может, хотела, чтобы я спросил ее, о чем мечтает она? Но я не сумел. Не смог, и все тут. Конечно же, боялся ответа, а от этого страх только усиливался. Я это уже тогда понял. Каким-то образом это было связано с ее принужденностями, как я их называю. С тем, что жизнь, которую она вела, была обязанностью. Что невозможно вырваться из этого круга. Пожалуй, на самом деле ей не нравились согбенные, взыскательные, одинокие Тетушки, которые не имели обязанностей, натирали лицо уксусом и ходили с зонтиками от солнца, если не ползали на карачках по гравийным дорожкам, выпалывая сорняки, которых не видел никто, кроме них да муравьев. А если скажешь им, зачем, ради всего святого, они выпалывают то, чего никто не видит, ну кроме них самих да муравьев, они до смерти обижались, бросали свой садовый инвентарь, запирались в комнатах и втирали еще больше уксуса в серые, туго обтянутые кожей щеки. По их мнению, уксус коже на пользу. Солнце – для здоровья беда, так что его можно оставить поденщикам и мальчишкам-рыболовам. И пусть никто не смеет говорить, будто то, что они делают, хоть и малое, хоть и педантичное, никому не нужно и бесцельно. Такого они просто не потерпят. Может, и мама как раз поэтому хмурилась, когда папа задумчиво замечал, так ли уж необходимо каждый день пылесосить. Мы ведь не видим разницы, говорил он. Ничего хуже он сказать не мог. Что мы не видим разницы. Ее жизнь, ее взгляды, ее гордость, они исчезали в этих доброжелательных словах, оставалась только обязанность, голая обязанность, некрасивая и своенравная. Лучше бы папа сказал, будто нам кажется, окна впрямь опять не вполне чистые. Тогда бы мама мигом вооружилась стремянкой, тряпками и мыльной водой. Ошибку можно исправить, с похвалой просто можно жить.