Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мои малышки давно подросли. – Во мне разгоралось пламя. Оно пылало в животе, и мои легкие были сухи, как осенние листья, а в середке копилось давление, чреватое взрывом. – Давай-ка выпьем.
Она протянула мне бутылку.
– Ладно, может, они и впрямь подросли, хотя, честно говоря, это весьма сомнительно. Но мне наплевать. Потому что сегодня днем я приняла окончательное решение. Я сказала себе, что никогда больше не буду… – Она не договорила фразу, но речь шла кой о чем, чем она занималась только со мной и ни с кем другим. – Нет, – продолжала Дебора, – я решила: больше мне этого не надо. Во всяком случае со Стивом.
Этому научил ее я, но потом в ней проснулся воистину королевский аппетит. Это небольшое действо, похоже, стало для нее главным удовольствием.
– Никогда больше? – спросил я.
– Никогда. Меня тошнит от самой мысли об этом, во всяком случае применительно к тебе, дорогуша.
– Ладно, давай завяжем с этим. Честно говоря, ты была не такой уж искусницей.
– Не такой, как твои малышки?
– Ты и в подметки не годишься как минимум пятерым из них.
Она опять пошла красными пятнами. Я почувствовал исходящий от нее запах гнили, мускуса и еще чего-то куда более жестокого. Это был запах случки в зоопарке. И этот последний запах таил в себе опасность, он напоминал о горящей резине.
– Вот ведь как странно, – сказала Дебора. – В последнее время я ни от кого таких нареканий не слышала.
С тех пор как мы разъехались, она не рассказывала мне ни о ком. До сегодняшнего дня. Острая, печальная, почти приятная боль пронзила меня. Но ее сразу сменил откровенный ужас.
– У тебя есть любовники?
– На сегодняшний день, милый, всего трое.
– И ты… – Я был не в силах договорить.
– Да, дорогой. Ты даже не представляешь, как они были шокированы, когда я к этому приступила. Один из них спросил: где ты этому научилась? Всегда думал, что такое практикуется только в мексиканских борделях.
– Заткнись, сука.
– И благодаря широкой практике в последнее время я в отличной форме.
Я отвесил ей пощечину. Я собирался – так подсказывали мне остатки сознания, еще не охваченные пламенем, – дать ей только пощечину, но мое тело говорило стремительней, чем мой мозг, и удар пришелся ей по уху и едва не скинул ее с постели. Она воспряла, как бык, и начала действовать подобно быку. Она ударила меня головой в живот (вспышка в зарослях моих нервов), и тут же заехала сильным коленом мне в пах (приемы боя у нее были как у школьного надзирателя), и, не попав, потянулась туда же руками, стремясь ухватить мой корень и раздавить его.
Это все и решило. Я ударил ее сзади по затылку, мертвым холодным ударом, опрокинувшим ее на колени, а затем обвил рукою ее шею и стиснул горло. Она была сильной, я всегда знал это, но сейчас ее сила была просто чудовищной. Какое-то время я не понимал, смогу ли удержать ее, она почти сумела подняться на ноги и отшвырнуть меня в сторону, что, учитывая стартовую позицию, было бы достижением даже для профессионального борца. Секунд десять – двадцать она пыталась сохранить равновесие, но затем ее сила начала иссякать, истекать из нее в меня, и зажим у нее на шее стал крепче. Я действовал с закрытыми глазами. Мне виделось, будто я прошибаю плечом гигантскую дверь, которая поддается лишь дюйм за дюймом.
Ее рука взметнулась к моему плечу и слегка забарабанила по нему пальцами. Как будто гладиатор признавал свое поражение. Я ослабил давление ей на горло, и дверь, которую я открывал, начала затворяться. Но я успел уже заглянуть и за эту дверь – и там были небеса, биение прекрасных городов, сияющих в темных тропических сумерках, – и я еще раз надавил на дверь изо всей силы и почувствовал, как ее рука покидает мое плечо, я колотился теперь в эту дверь что было мочи; судороги пробегали у меня по телу, и душа моя закричала: назад! ты зашел слишком далеко! Назад! Я почувствовал серию падавших, точно удары бича, команд, сполохами света летевших из мозга в руку, и готов был повиноваться им. Я пытался остановиться, но импульс за импульсом со всей неумолимостью вели к грозовой разрядке: некая черная страсть, некое желание продвинуться вперед, довольно схожее с тем, как входишь в женщину вопреки ее крикам о том, что она не предохраняется, налившись бешенством, взорвалась во мне, и душа моя лопнула под фейерверком ракет, звезд и жестоко ранящих осколков, рука, сдавившая ей горло, отказалась повиноваться шепоту, который все еще доносился оттуда, и раз! – я сдавил тверже, и два! – я сдавил еще сильней, и три – я заплатил ей за все, и теперь уже не было удержу, и четыре! – дверь полетела с петель, и проволока порвалась у нее в горле, и я ринулся внутрь, ненависть накатывала на меня волна за волной, болезнь тоже, ржавчина, чума и тошнота. Я плыл. Я проник в самого себя так глубоко, как мне всегда мечталось, и вселенные проплывали предо мною в этом сне. Перед моим внутренним взором плыло лицо Деборы, оно оторвалось от тела и уставилось на меня во тьме. Взор ее был злобен, он говорил: есть пределы зла, лежащие в областях, которые превыше света. И затем она улыбнулась, как молочница, и уплыла прочь, и исчезла. И посредине этого исполненного восточной роскоши ландшафта я почувствовал утраченное прикосновение ее пальцев к моему плечу, излучающих некий зыбкий, но недвусмысленный пульс презрения. Я открыл глаза. Я устал так, словно поработал на славу, и вся моя плоть была освежена этой работой. Так хорошо я не чувствовал себя с тех пор, как мне стукнуло двенадцать. В эти минуты мне казалось невероятным, что жизнь может приносить не только радость. Но здесь была Дебора, она лежала мертвая на цветастом ковре на полу, и на этот счет не оставалось никаких сомнений. Она была мертва, она и в самом деле была мертва.
Шестнадцать лет назад, ночью, когда я занимался любовью с Деборой на заднем сиденье моей машины, она, едва мы кончили, взглянула на меня с загадочной и растерянной улыбкой и спросила:
– Ты ведь католик?
– Нет.
– А я думала, что ты польский католик. Роджек – звучит похоже.
– Я наполовину еврей.
– А что со второй половиной?
– Протестант. А собственно говоря, вообще ничего.
– Вообще ничего, – повторила она. – Ладно, отвези меня домой.
Но она помрачнела.
Восемь лет потребовалось мне для того, чтобы выяснить, почему она тогда помрачнела: семь лет без нее и год в браке с нею. Весь первый год ушел на то, чтобы понять, что у Деборы есть предрассудки, столь же сильные, как и ее пристрастия. Ее презрение к евреям-протестантам и просто евреям не знало границ. «Им совершенно чуждо милосердие», – наконец пояснила она.
Как и у любого истинного католика, у Деборы были собственные представления о милосердии. Милосердие было налетчиком на свадебном пиру, призраком на нашем супружеском ложе. После очередного скандала она говорила печально и как бы отрешенно: «Меня всегда переполняло милосердие, а сейчас его нет во мне». Когда она забеременела, милосердие вернулось к ней. «Не думаю, что я все еще омерзительна Богу», – говорила она. И действительно, в иные мгновения от нее исходила нежность, проливая теплый бальзам на мои нервы, но бальзам этот не был целительным: милосердие Деборы зиждилось на глубинном родстве с могилой. Я был уверен в ее любви, и все же в такие мгновенья душа моя взмывала на безжизненную горную вершину или же готовилась низринуться в бушующее море, в трехметровую волну, оскалившуюся косой ухмылкой в своей седой бороде. Таково было любить Дебору, совсем не то, что заниматься с ней любовью: вне всякого сомнения, она определяла эти занятия как милосердие и похоть. Переполненная любовью, она внушала ужас, занимаясь любовью, она оставляла вам на память ощущение случки со стреноженным зверем. И дело было не только в запахе дикого кабана, налившегося дурной кровью, в горячем запахе звериных клеток в зоопарке, было тут и нечто иное, ее духи, легкий намек на святость, нечто столь же хорошо просчитанное и греховное, как двойная бухгалтерия, да – от нее пахло банком, господи, в ней было слишком много всего для одного мужчины, и в самой сердцевине таилось что-то скользкое, возможно, змея, я часто именно так и воспринимал это: змея, стерегущая вход в пещеру с сокровищами, с богатством, с бесстыдной роскошью всего мира, – и очень редко выпадали мгновения, когда я мог воздать ей должное, не испытывая при этом острых уколов боли, словно в меня вонзалось жало. Отдыхая после объятий, я плыл по течению, меня куда-то нес тяжелый поток пламени, больного и отравленного пламени, горящего масла, которое вытекало из нее и охватывало меня. И каждый раз из груди у меня вырывался стон, похожий на бряцанье цепей, и губы мои прижимались к ее губам, пытаясь глотнуть немного воздуха. И мне казалось, что из моей души вырвали некое обещание и взяли его как выкуп.