Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Римма выглянула через окно веранды на улицу – в соседском дворе суетилась Аниська:
– Промухаем, бабы, отход. Шевелиться надо. Застанут нас тут, отрежут путя.
– Мы ж тебя не держим, Анисья, ступай с богом, – ответила мать Ольги.
– Да тебя ж, дуреху, жалко и девчонку твою. Иль под немцем, думаешь, жизнь сладкая?
– А ты б от своего порога пошла бы? Вот то-то. Знаю я вашу породу деревенскую, с нажитым добром никогда не расстанетесь. И мне нелегко дом оставлять.
По соседней улице проскрежетала пара бронированных машин. Мать вытряхнула остатки крупы в кастрюлю. У малышевской переправы стихала стрельба.
Заметка вторая
В правление последнего московского царя из рода Калиты, в год 1585 пришли на реку воеводы Сабуров с Биркиным, привели стрельцов и работных людей, срубили крепость. Земля эта издавна границу обозначила: правый высокий берег звался к тому времени Русским лесом, а левый, заливной, тающий в дымке, имел прозвище Ногайская сторона. В тревожном месте крепость поставили, до зарезу нужном. Тут тебе и ногайская орда кочует, и крымский разбойничий шлях, и литовское порубежье. Берег хоть и высок, а распадки имеет, по-местному – козыри. Козыри те плавные, водой отглаженные, травой устеленные, с пологими стенками, почитай каждый с родником ключевым, самая благодать для крымской конницы. На месте удобных татарских переправ выстроил Сабуров со товарищи бревенчатый деревянный острог, обуздал разбойничью тропу, перекрыл в этом месте работорговле дорогу.
Отмерил бог той крепости только пять зим. Служили в ней, помимо московских стрельцов, еще и нанятые казаки с днепровских берегов – черкасы. Майским вечером подскакал к стенам острога отряд казаков, присягнувших польскому королю. Стал выкликать своих земляков на стены для разговору. Долго толковали черкасы, не слезая с седел, что пришли-де к православному царю на службу, от своего еретика-короля отвернулись, хотят вместе с братьями по крови и по вере воевать поганого крымца. Мир между Литвой и Москвой уже восемь лет был, отряд казачий от гарнизона крепостного и четверти не имел. Поверили польским черкасам, впустили в крепость, угостили по совести. До поздней ночи сидели за хмельным столом гости и хозяева острога, вспоминали походы и родные места, распевали песни. Когда перепились и угомонились, один из пришлых тайком открыл ворота, давая путь притаившейся невдалеке шайке в шесть сотен сабель. Черкасы вырезали стрелецкое войско, казнили воеводу. Тех земляков, что хранили верность новому царю и схватились было за оружие, пустили под нож, остальных забрали с собою. Вынесли пищальный запас и всю казну, что для крымских послов была приготовлена, для откупа из рабской доли полоненных московских людей, а крепость спалили дотла.
Однако ж следующей весною взялись за топоры работные люди, и через четыре года рядом с пепелищем, на новом месте, сверкала непотемневшим деревом крепость – шире и мощней прежней. С башнями, с детинцем, с тайным лазом к реке.
7
В жиденькой, насквозь прозрачной рощице накапливались танки. Еще не совсем рассвело, и было неясно, сколько их там. Но, судя по грозному рыку моторов, казалось, что танков не меньше десятка. От танковой суеты, прибывшей роты подкрепления и суровых лиц однополчан прибавлялось уверенности, верилось, что деревню можно отбить, а там, случится, и мост снова нашим станет.
Не только прибывшие танки добавляли веры. Роман прожил в этом Городе немалый срок и долгое время считал его родным. А потом стал забывать о нем. Уехал в другой город, отучился в «ремеслухе», поступил на завод, поселился в общежитии, завел новых друзей. Почти не вспоминал дом дядьки, его ласковую жену, товарищей с улицы. Дядьке писал все реже, а последний год перед войной не отправил даже открытки к ноябрьским праздникам. Занятой шибко был. Лучше позабыть бы ему те события, что привели его в дом дядьки.
Роман жил с матерью в переполненном бараке, отца не видел ни разу. В необъятной стране еще остались поселки, куда, кажется, не заглядывала советская власть с ее комитетами, товарищескими судами, высоконравственными партийными работниками, следившими за чистотой поведения и безупречностью нравов. К матери приходили хахали, шумно пили, ревели каторжанские песни. За тонкими перегородками было все то же самое. В бараке по ночам было шумно от мата и драк. «Каждый вечер крик, каждый вечер стон, и опять плевок в сторону икон», – написал соседский Олег куском угля на стене дровяного сарая. Некоторые называли Олега поэтом-самородком, другие презирали и колотили где придется. А наутро на стене появлялись новые мрачные вирши: «Как мне любить свою невзрачную родню, что божью искру разменяла на херню».
Мать выгоняла Ромку на мороз, тот по полночи бегал вокруг барака, скулил от холода, слезы замерзали на щеках и царапались. Он давно привык к материнской ругани, знал, что «лучше б она его не рожала, падленыша мелкого, лучше б вытравила».
В тот вечер мать разругалась с очередным пришельцем. Он сильно побил ее, и она бежала за ним в одной нижней сорочке, утирая подолом кровь, умоляла не уходить. Ромка, обрадованный тем, что не надо больше мерзнуть, проскочил в барак, завалился в едва согретую постель и моментально уснул. Вскоре мать вернулась…
Роман хватал посиневшими губами воздух, его глотку сдавили пальцы матери, он не мог понять: снится ли это ему или мать вправду может так делать. Мать давила и хрипела: «Соб-ственны-ми руками… отмучаюсь… и все». Ромка все же слабо крикнул, из-за перегородки подоспели пьяные соседи. Сам он этого не помнил.
Ромку отправили в детдом. Что с матерью – так и не сказали, может быть, посадили. На новом месте было лучше,