Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы ходили к Михаилу Николаевичу три года. Мы – это группа „безыдейных“ лингвистов: Сима Маркиш, Танечка Миллер, Инна Бернштейн (ее впоследствии В.М. Жирмунский очень ценил как переводчика), Саша Сыркин, Олег Широков, кое-кто из других вузов. У меня было с М.Н. и другое сотрудничество: я стала старостой НСО (в него меня принимали аспиранты Никита Толстой и Юля Бельчиков), руководителем которого был М.Н. И вот первый год аспирантуры. У нас с Феликсом в конце 5-го курса тайный и бурный роман. С 50-летием нашего выпуска совпала наша золотая свадьба. Никто ничего не знает. А оторванный от жизни, старый, ничего будто бы не замечающий вокруг, смотрящий вниз М.Н. встречает меня в коридоре после возвращения из Чесноковки (там мы поженились), наклоняется к руке и тихо говорит: – Поздравляю вас, Ольга Алексеевна! (по имени-отчеству он называл всех студентов по дореволюционной традиции). Недавно я прочла мемуарную часть в сборнике памяти Г.О. Винокура. И поняла, что вникать в детали жизни коллег и быть близкими людьми было традицией старых московских ученых с молодых лет, когда меня еще на свете не было.
Мой чудной и без остатка преданный науке научный руководитель Петр Саввич Кузнецов читал нам втроем с Зоей Волоцкой и Аней Добромысловой тягучий курс по рукописям целых два года. Он она неповторимой личностью и поражал широтой интересов и знаниями в самых разных областях вплоть до африканистики. Мои беседы с ним на аспирантских консультациях неизменно начинались с фразы: – Оля, я был сегодня в библиотеке – и далее следовал рассказ об очередной рукописи. Про его чудачества ходили легенды. Это про него студенты распевали: „Что не знаешь – объясняй внутренним законом“ (насчет его курсовых лекций после работ Сталина по языкознанию). Он излучал обаяние отрешенности от забот бытия.
Эти люди (и Н.С. Поспелов, и В.Г. Орлова) были полярно противоположны чемодановскому направлению, которое поддерживало партбюро вплоть до работ Сталина по языкознанию, когда партбюро по необходимости сменило позицию на обратную. Мы, конечно, в полной мере ощущать глубину противостояния не могли, но контрасты оценивали своим выбором курсов и научных руководителей. Только сейчас по-настоящему стало ясно, кто нас учил. На факультете мы встретились с лучшей лингвистикой.
Вспоминаю Евдокию Михайловну Галкину-Федорук (еще до нас про нее пели: В Академию наук едет Дуся Федорук), деревенского профессора фил-фака, неизменный объект анекдотов. Она сама распространяла про себя слухи, будто бы она была домработницей в семье Д.Н. Ушакова, что было неправдой, но ей хотелось выпятить пролетарское происхождение. У нее была чистая душа, побуждавшая ее к добру. Она вызволяла В.В. Виноградова из ссылки и помогала ему заведовать кафедрой…» [101, с. 5 – 12].
Многое сейчас кажется абсурдным в той истории. Но нельзя забывать, что за всем в те годы стояла содержательная идеологическая интенция. Дело в том, что, по мнению Б.М. Гаспарова, марсксистская идеологическая основа метода Марра, к которой яфетидология стала апеллировать со все большей настойчивостью, вытекала из динамической интерпретации марсксизма, становившейся все более популярной в самых различных интеллектуальных кругах, – интерпретации, подчеркивавшей те аспекты концепции Маркса, которые сближали марксизм с левым гегельянством, т.е. с традицией немецкой идеалистической философии. С другой стороны, «Анти-Дюринг» и «Диалектика природы» Энгельса оказывались на противоположном конце спектра марксистской идеологии, в качестве символа позитивистского мышления [49, с. 195 – 196]. В таком идеологическом контексте стратегия марристов заключалась в пропаганде философской возможности переделки действительности, изменения мира, что было чутко воспринято советским поэтическим авангардом:
«А мы, немногие, слышим и подземные удары грядущих землетрясений, при дальнейших открытиях Павлова, Эйнштейна, Марра и других и делаем попытки художественного оформления новых представлений при текучем рельефе вещей, с их сдвигами, смыканиями и смещениями и с устранением обычных соотношений между природой, человеком и стихиями»,
– так будет говорить А. Туфанов [70, с. 47]. Именно в том случае, когда наука, и в том числе философия языка, претендует на то, чтобы быть большим, чем она может быть, – т.е. быть, вопреки словам К. Маркса, не практикой «объяснения», а практикой «изменения» мира, – ей не избежать обвинений в абсурде со стороны господствующих институтов власти [32, с. 336; 130, с. 128].
Уход «нового учения о языке» из советского языкознания в результате дискуссии 1950 г. с участием Сталина и, главным образом, сталинской критики объясним, очевидно, сменой культурных моделей. Причина его «разгрома» – в несоответствии его новой советской языковой политике. В работах Сталина и всех участников дискуссии оно критикуется именно как философия языка. По мнению А.П. Романенко, пафос этой критики состоял в отрицании принадлежности языка к надстройке, а, следовательно, «классовости» языка и его «новизны». Этос критики заключался в признании культурной преемственности и традиции. Логос критики – отрицание основных теоретических постулатов «нового учения о языке» [139, с. 191 – 193]. После сталинской дискуссии происходит возврат к парадигме «абстрактного объективизма», основанной на принципе условности языкового знака. Это, в свою очередь, указывает на поворот в культурном развитии советского общества к модели, в которой идет борьба со старым, т.е. с оппортунизмом; целью и смыслом жизни служит революция; теоретическим источником – марксизм в ленинской интерпретации. Как об этом напишет акад. А.С. Чикобава в конце 50-х:
«Последовательно применяя принцип историзма, понятого материалистически, лингвистика может занять подобающее место среди общественных наук как одна из важных и самых точных наук этого круга» [165, с. 174].
После смерти И.В. Сталина ссылки на его труд, переставший издаваться, исчезли очень быстро, реально даже до XX съезда КПСС. Тем не менее, о сталинских публикациях помнили многие – некоторые лингвисты старшего поколения помнили целые куски из них наизусть, и подспудное их влияние оставалось. Но к марксистскому языкознанию все это уже практически не имело отношения. Сама эта проблема после 1950 г., особенно после 1956 г., ушла на периферию внимания ученых.