Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему ты больше не рисуешь? — спросила я его в тот день. — Я имею в виду, по-настоящему? Не готовишь работ к выставке и вообще…
— Понимаешь, — сказал он, не отрывая глаз от бумаги, — после Шестидневной войны я еще рисовал, но в последние годы, — после войны Судного дня… не знаю… не могу.
Он рассказал мне о войне, о Китайской ферме, о друзьях, которые погибали у него на глазах.
— С тех пор я немного чокнутый. Только когда я с тобой, я об этом забываю.
— А ты знал сына тети Рут, Ури?
Он засмеялся.
— Да ты хоть представляешь себе, сколько там ребят полегло? Куча. Это была бойня, настоящая мясорубка.
Нет, я не представляла. Впервые в жизни передо мной разверзлась пропасть, которой в будущем суждено отделять меня от всех мужчин, которых я любила.
Он читал мне стихи Давида Авидана, а я ему стихи Йоны Волах. Он дал мне почитать «Грека Зорбу» Никоса Казандзакиса, а я ему — «Мне по фигу» Дана Бен-Амоца и «Жизнь как притча» Пинхаса Саде[10].
Никогда не забуду того утра, когда мы услышали звук ключа, открывающего дверь. Наскоро похватав одежду, я пулей бросилась в ванную, а вслед мне несся змеиный шепот:
— Скорей же, скорей! Одевайся! Уходи!
Я сидела голая на краю холодной ванны и боялась пошевелиться. Под ложечкой у меня ныло; сердце колотилось, как сумасшедшее. Я смотрела на дверь и слушала, как он объясняет редиске, что к нему пришла ученица за рекомендательным письмом на стипендию от фонда «Шарат». Предатель, предатель, предатель…
— Почему она пошла именно туда? — ворчала она. — Не мог проводить ее в туалет для гостей?
Дрожащими руками я натянула одежду, спустила воду в унитазе, тщательно вымыла руки ее дорогим заграничным мылом, вышла и вежливо улыбнулась. В глубине души я очень надеялась, что оставила после себя хоть какие-то следы преступления: светлый волосок на подушке, запах на простынях… Он протянул мне конверт, на котором его рукой было написано: «В фонд „Шарат“». Я взяла, пробормотала «спасибо», вышла на улицу и со всех ног бросилась в парк позади «Бейт-Ротшильд». Я была уверена, что он написал мне несколько слов утешения или, по крайней мере, попросил прощения, но на сложенном вдвое листке бумаги, который я достала из конверта, не было ни слова. Это была наша первая ссора и первое расставание…
Он писал мне прекрасные, полные отчаянья письма, и в конце концов мы помирились. Это произошло на пляже «Тентура», в тот день, когда в честь визита Садата перекрыли бульвар Президента и вдоль дороги стояли толпы людей, вышедших поглазеть на «Процессию мира»[11]. Кроме нас, на пляже никого не было. Мы вели себя так, словно жили на свете последний день: бегали друг за другом по берегу, кричали… Наконец я не выдержала и запросила пощады. Йоэль подошел, обнял меня, закрыл мне рукой лицо, и тут я от избытка чувств укусила его до крови. Он зажмурился от боли, вознес лицо к небу, горевшему закатным огнем, и зарычал, как раненый зверь…
Бульвар Президента. Струи дождя в белом свете фонарей. Стеклянная, вращающаяся дверь гостиницы. Хмурый, испытующий взгляд портье. Поднявшись в номер, я скинула промокшую одежду и позвонила домой.
— Все нормально? — с тревогой в голосе спросил Яир.
— Дождь идет. А у вас?
— Тоже начался, минут десять назад. Хорошо, что я успел снять белье.
— Я была у тети Рут. Она вас целует.
— Передай ей от нас привет. Наама хочет с тобой поговорить.
— Как ты, родная?
— У меня для тебя подарок. Я нарисовала тебе два рисунка. Чудовище со страшными зубами и Парпарони.
Парпарони — это бабочка с тоненькими ножками, длинными усиками и смешной рожицей. Наама придумала ее сама. В последние месяцы она разговаривает со мной рисунками, которые регулярно мне дарит. Ей страшно хочется, чтобы мама ее похвалила, а я… Она ведь не подозревает, что я до сих пор толком не знаю, что значит — быть матерью.
— Мам, а почему ты уехала?
— Хотела увидеть город, в котором выросла, и дом, где жила, когда была маленькая…
— Они изменились или остались такие же?
— Изменились. Но и я, наверное, тоже изменилась.
— Потому что ты уже не маленькая. Ты моя мама.
В ее голосе прозвучал упрек. У меня сжалось сердце.
— Когда ты вернешься?
— Завтра или послезавтра.
— А подарок мне привезешь?
— Конечно. Ты уже ложишься спать?
— Да. Только сначала папа сделает мне «лошадь».
Я представила, как Яир встает на четвереньки и сажает Нааму на свою широкую спину.
В то утро, когда мы стояли голые у окна на бульваре Шарля Ленуара, я обняла его сзади, прижалась к его горячей коже шекой, животом и грудью и сказала, что спина у него — как у Жерара Депардье.
— Спокойной ночи, родная. Целую.
Утром, перед детским садиком, днем, после садика, вечером, перед сном, ее губы прижимаются к моим. Маленький глоток жизни.
— Ладно, — сказал Яир. — Я вешаю трубку. Мне пора быть лошадью.
Их лошадь зовут Рекси, и она умеет летать.
Я слышала, как Яир и Наама изображают лошадиное ржанье и хохочут. Иногда в своей собственной семье я чувствую себя падчерицей.
— Спокойной ночи, позвоню завтра.
— Возвращайся скорее, мы по тебе соскучились. Bonne nuit, ma chère[12].
Кокетничает своим французским. Учил его в «Альянсе»[13]. Когда мы были в Париже, он везде говорил по-французски — в ресторанах, в магазинах, в метро, — и я не переставала этому удивляться. Каждый раз, как он заговаривал с кем-нибудь по-французски, на меня накатывал внезапный приступ нежности, я обнимала его и говорила: «Mon Gérard Depardieu».
Тем временем занятия в «Бейт-Ротшильд» шли своим чередом. Наоми рисовала свои странные, мрачные картины и забавлялась, глядя, как мы с Йоэлем боимся даже переглянуться, чтобы никто ничего не заподозрил.
— Я погибну, погибну… — простонал однажды Йоэль в приступе внезапного страха. — Твои родители обвинят меня в развращении малолетней, жена со мной разведется, дочь у меня отберут, и я до конца дней своих буду гнить в тюрьме.