Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он вышел из огненного бреда, и бред рассыпался пеплом за его спиной, на темной поляне стоял чемодан, а костюм пассажира второго класса дожидался хозяина, будучи повешенным на ветку. И вот, переодевшись и взяв в руку поклажу, этот никому не известный человек стал, не оглядываясь, удаляться от дома на поляне – по направлению к утру.
Когда Адамович вернулся тогда на поклон к Инфаркту Миокардовичу (Баба Яга и Кощей, пожимавшие друг другу руки, непричастно засмотрели при виде его в разные стороны), главный собаковод напутствовал его:
– Ежели хочешь выручить своих родных, увидеть их живыми-невредимыми, сходи для этого туда-не-знаю-куда, найди тово-не-знаю-чево. А найдешь – тогда и посмотрим, как помочь твоему горю.
«Вот это да, – подумал Адамович, – как же я найду его, это чево, если я даже его не знаю, если даже Инфаркт Миокардович, уважаемый человек, хотя и злодей, – тоже тово не знает»?
Грустно чавкая этими мы(ю)слями, Адамович шел и встретил Киссу Каруселькину. Кисса только что проснулась, но еще не успела как следует проголодаться, так что была розанчиком в самом цвету. Только некоторая озадаченность осеняла ее романтическое чело.
Увидев Адамовича, Кисса обрадовалась:
– О! Как я ра-адамович! Вообрази, спала я на скамеечке, где вы меня оставили до лучших времен, и вдруг подходит какой-то дядя, будит меня… Кстати, а где Евовичь? Будит меня и говорит, представляешь, что мне уже пора стать волшебным помощником, или нет, выполнить функцию… Ну, что-то в этом роде. Говорит – и уходит. Что бы это значило?
– Я не знаю, – Адамович от горя еле языком ворочал.
Ну, Кисса, конечно, начала расспрашивать, Адамович и признался, что позарез ему теперь нужно найти это тово-чево, а без нево, этово чево – и жизни ему не будет, потому что Ево… Тут он заплакал на полуслове и стал собирать слезы в полиэтиленовый пакетик из-под сосисок, участливо предложенный Киссой.
– Ну, дела! И где же ты его искать собираешься?
– Не знаю, – проплакал Адамович, как плавающий студент, случайно попадающий в точку (расставляющий точки над Ё).
– Знаешь что, – предложила разумница Каруселькина, – пойдем, попробуем поискать это чево у меня дома. У меня много всякого барахла, авось чевонить найдется-сгодится. А заодно, – уже вцепившись в руку Адамовича своей ласковой хваткой, – ты расскажешь мне, как всё произошло.
Изучение Киссиного барахла даже притупило на время Адамовичево горе.
– Сколько у тебя этого навалиса! – восхищался он, вертя в руках иллюстрированные кирпичики. – Ах, какая интерефная Фкафка! А это что еще за каменное строение (Пётр Арка)?
Кисса скромно, но горделиво жмурилась:
– Это всё осталось от прежних хозяев квартиры. Здесь раньше жил мой крестный, Мурыс Выходер со своей семьей. Мы ничем уже давно не пользуемся, да я, собственно, и не знаю как. Поэтому я и подумала – может, тебе подойдет. Вот, например, это: на нем даже сверху написано, что оно идет.
– Не идёт, Кисса, а идиот. И, по-моему, это вовсе не то, что имел в виду Инфаркт Миокардович.
– Инфаркт Миокардович? – насторожилась Кисса и невольно зашипела всем своим существом. – Это не он ли тебя случасом за чевом послал?
Тут начал наконец-то Адамович рассказывать всё по порядку. Кисса про себя вздыхала, охала и даже мысленно заламывала свои пухлые запястья от ужаса. Но когда герой дошел до того места, куда привел его хозяин Йошкиного кота, не выдержала и спросила:
– Куда-куда?
– Ну как, в отделение милиции, известное дело, – на улицу Горошковую.
– На Горошковую! – Кисса закатила глаза от стыда за чужое незнание. – Не Горошковая нужна, а Меховая! Мне ли не знать, меня уже столько раз туда забирали за покражу сосисок! – и она быстро-быстро затормошила близлежащее барахло в поисках карты города.
Дальше всё развивалось как в сказке, где скоро дело делается. Адамович и Кисса, ни слова не говоря, бросились на Меховую улицу, пока не закрылось на обед настоящее отделение милиции. Им нужно было срочно обвинить шайку самозванцев с Горошковой в незаконном задержании Жучки и Евовичи, а также, возможно, раскрыть заговор собаководов и кошководов.
А родители решили, что приехал жених. И заметались показывать дочкино (дачкино) приданое. Приданое пружинило с яблонь резиновым и недозрелым звуком, всхрапывало кротовыми эверестами под ногой, приклеивалось к локтям медовыми следами на скатерти, лодырничало распутными кошкиными глазами из малинника, раскачивалось перед носом паутиной мудрых родительских речей, – словом, вело себя не то чтобы очень.
А он всю жизнь недолюбливал эту насильственную природу, эту дачную этику-эстетику. Но Фенечка однажды скрутила ему руки за спиной и сдала с потрохами своим папе и маме (пардон, случайная рифма).
– А говорил, что со мной – хоть на край света…
Он и правда порой не мог на нее наглядеться, но сегодня глядеть получалось с укором. Тогда она, угловато-гибкая, осознала ошибку, взяла его под руку и повела от дома – куда-нибудь в лес. (Родителей оставим навсегда – шептаться о впечатлениях.)
– Я недавно побывала на крестинах. Моя подруга (да, та самая) позвала меня быть крестной ее сынишке. Мальчику сейчас полгода, вот я подумала…
Матвей слушал рассеянно, ожидая подвоха. Они сели на теплый мурашковый камень.
– Я поняла, почему происходит окостенение души (у некоторых людей) вскоре после рождения ребенка. Нельзя быть слишком подвижной с младенцем на руках: упадешь или уронишь. И ты заставляешь себя застыть, чтобы дать ему ощущение уверенности, каменной стены. А потом забываешь, что когда-то было иначе. Отодвигаешь от себя все страхи и сомнения, чтобы они не мучили малыша, а потом об этих страхах благополучно забываешь.
Матвея умиляло и раздражало умение Фенечки – начиная издалека – попадать в самую сердцевину его размышлений. Иногда она заставляла его смеяться, он с наслаждением погружался в ее интеллектуальный эксцентризм: то изощренно мудрой, то ошарашивающе глупой казалась ему эта девушка. От пламени ее волос среди лета занималась осень, своими худыми неловкими руками она могла запросто переставлять фишки на поле его мировоззрения, он всё прощал ее хамелеоновым глазам… Но только сейчас он понял, как измучила его эта ведьма.
Матвей пошарил в кармане сигарету, но, не найдя – вытащил каверзный вопрос:
– А ты, Лисенок, ты не чувствуешь себя в таком случае ребенком? Моим ребенком?
Так как платье на Фенечке было нейтральное, белое, он понял, что цвет своих глаз она может менять самопроизвольно. Он испугался и сбросил ее с философского камня в цветы:
– Шучу.
Чем он ее больше обидел: этим вопросом, этим шучу или последующим своим бегством?
Насчет подвижности-неподвижности. Был у Матвея в детстве приятель. Не то чтобы близкий друг – очень болезненный, но любознательный, дотошный эдакий Костя. Вместе они ходили в библиотеку, спорили о том, какая линейка точнее: деревянная, пластмассовая или железная, вычисляли дату конца света и задавались вопросом: неужели жук-плывунец и правда дышит хвостом? В общем, начало истории скучновато. А потом Костя заболел, болел он всю зиму, а в результате всяческих осложнений выяснилось, что он не сможет больше самостоятельно двигаться, даже вряд ли встанет с постели. И тогда всё начало в нем меняться: из лохматого, скучного ботаника пробился и вырос слегка просветленный, слегка сумасшедший человечек, не желающий открывать законов сего мира, но создающий законы свои, откровенно многозначительные и неожиданные. Матвей мог часами сидеть у его постели – и восхищаться, и ругаться, и слушать, и говорить. Кажется, вся самая колкая юность отметалась в спорах с Константином. Он был для Матвея духовным ростомером, слегка опережающим и всегда недоступным. Особенно потом, когда Матвей навсегда сбежал из родного города – продолжая во всем мысленно советоваться со своим другом.