Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кончить в чашку, – наклонила она голову, и я увидел, что глаза у нее не просто зеленые, а серо-зеленые, цвета, который получается, когда льешь молоко в зеленый чай, – в мою, конечно. Как в этом рассказе…
Я поморщился. Мне казалось, что распечатку порнографического рассказа, которую я носил пару дней в рюкзаке и время от времени почитывал – тогда я еще не встретил Анну-Марию, а потом сунул в щель под креслом, – она не найдет.
– Я же делаю уборку, – улыбнулась она, – а ты как думал. Нашла, прочитала, и мне захотелось. Бери чашку, иди в туалет, дрочи и кончи в кофе.
– Что ж, – вздохнул я, – хоть что-то ты начала читать.
Я взял ее чашку, прошел в туалет, закрылся и сделал все, как она хотела. Существенное отличие от рассказа заключалась в том, что никто на меня удивленно на пути в туалет – туда и с кофе? – не глядел. Да и все в кофе не попало, часть размазалась по рукам, а бумаги в туалете этого бара не было. Я помахал руками, чтобы высохли скорее, снял с раковины чашку с кофе и спермой и вернулся к Анне-Марии. Стоя на пороге бара, поглядел на столы – ее нигде не было. Потом увидел.
Просто ее красная куртка сливалась с опавшей красной и желтой листвой, которая сливалась еще и с деревянными желтыми столами. Я поставил чашку на стол и сказал ей об этом.
– На некоторое время в моем восприятии вы снова стали единым целым. Глиной, не разделенной на людей, предметы и природу.
Снова подул ветер, и огромные тополя над нами закачались. На маленькой закрытой для транспорта улочке – столы здесь расставляли прямо на проезжей части – не было никого. Тополя стали раскачиваться очень сильно, и листья стали летать в воздухе, будто пух в июле. Из-за этого, а еще потому, что улочка была стиснута высокими, сталинских времен, домами, мы с Анной-Марией очутились словно в аквариуме. Красная рыбка – она. Серая, цвета моего пальто, рыбка – я. Две рыбки, высокий, вертикальный аквариум, забитый до отказа плавающими золотыми – дешевого турецкого и дорогого червонного золота – водорослями в виде листьев. А когда от ветра наверху что-то лопнуло и с тополей, будто корм для рыбок, посыпалась труха, сходство с аквариумом стало полным.
Рыбка Анна-Мария потрогала пальцем поверхность кофе, подержала чашку на уровне глаз, а потом медленно, будто цедя, выпила. Картинно облизнула губы. Я спросил:
– Еще хочешь?
Она сказала:
– Ага.
Я сказал:
– Ну ты и шлюха.
Она сказала:
– Меньше слов, милый, действуй.
Я сказал:
– Я же только что кончил, Анна-Мария, и сил на второй раз у меня пока нет.
– Сдаешь назад, герой? – сказала она.
– Но, если хочешь, – разозлился я, – вот. У меня на руках еще немного осталось.
На улицу вышла официантка и опасливо подошла к нам. Ей показалось, что мы ссоримся. Мы замолчали – Анна-Мария все облизывала губы, и я подумал, что они у нее потрескаются. Потрескаются непременно. Нельзя облизывать губы на ветру. Официантка торопливо убрала еще пару пустых стаканов с соседнего столика и забежала обратно в бар. Удивительно, но она была одета совсем по-летнему: в короткую юбку, блузку, красный передничек и шейный платок. А на ногах без чулок у нее были тапочки. Это потому, что внутри тепло, понял я. Дверь за официанткой закрылась, и я снова вытянул обе руки к Анне-Марии.
– Вот, если хочешь еще.
Она посмотрела на меня – снова будто мы только что заговорили – и, продолжая сидеть, наклонилась через стол. Очень сильно, видно было, как край стола уперся ей в грудь. Наверное, ей трудно дышать, подумал я. Минут пять Анна-Мария вылизывала мои руки, как собака. Никакого возбуждения я не почувствовал. Никакого возбуждения и она не чувствовала. Ведь никакой покорности тут и в помине не было, разозлился я, на хер ей сдались мои руки, она облизала их только потому, что на них была сперма. Была бы она на канализационном люке, Анна-Мария облизала бы и канализационный люк.
Значит, я и был канализационным люком.
Анна-Мария тщательно вылизала кожу между пальцами левой руки и перешла к правой. Заканчивая, облизала запястья, хотя, конечно, зря, потому что туда ничего не попало, и прошлась языком по ногтям. Перед тем как оторваться, слегка куснула костяшки кулака. И снова сидела прямо, мелькая передо мной в падающих откуда-то сверху листьях клена. Что-то изменилось, подумал я. Оказывается, ветер стих, и листья не кружились, а просто падали. Тополя замерли. Кишинев затих. Это обеденный перерыв кончился, поэтому центр города, слышимый нами отсюда, затих. Разбежались по муравейникам. Один лист упал ей на макушку, и Анна-Мария, не снявшая его, стала похожа на заночевавшую в куче осенней листвы Дюймовочку.
– Послушай, – растрогался я, – тебе нет необходимости совершать такие поступки из принципа противоречия. Если тебе неприятно что-то в моих словах, дай мне понять это на словах. Не стоило лизать мне руки, если я сказ…
– Еще хочу, – сказала она.
– Ну ты и шлюха, Анна-Мария, – сказал я, – ну ты и…
– Действуй, – сказала она.
Мои вещи пропитаны водой.
Но мне это в высшей степени безразлично. В ворота я выхожу на пляж, расстегивая рубашку на ходу. Пиджак я уже снял и перекинул через плечо. К сожалению, я вынужден одеваться крайне официально, чтобы производить хорошее впечатление на моих работодателей в стамбульском офисе. К январю я поеду в Москву, но это будет вечность спустя. Сейчас я столкнулся со Стамбулом. Разбившись об этот город, я погружаюсь в воду под него, глядя омертвевшими глазами на подводную часть айсберга. В свободное же от этого время я занимаюсь абсурдным словосочетанием. Перепозиционирую имидж Стамбула. Ребрендинг. И тому подобные заклинания, которые, как и книги вообще, Анна-Мария презирала. Я едва не улыбнулся, когда вспомнил ее, стоя у большого стола с десятью мужчинами в черных – мой был вопреки всему светлый – костюмах. Но сдержался и продолжил водить указкой по стенограммам:
– Стамбул – это город десяти городов. Стамбул – город семи чудес света…
Да, это всё – правда. Но мне-то не легче.
Я снимаю с себя брюки и остаюсь в одних плавках. Костюм и рубашку аккуратно раскладываю на песке. Все равно они вымокнут. Издалека на меня смотрят двое мальчишек, присматривающих за хижиной, в которой в сезон продают жратву для туристов. Такого глупца – приходящего на закрытый пляж в дождь, чтобы полежать под ним, – они еще не видели. Или видели, откуда мне знать? Вообще-то на босфорских пляжах давно уже не купаются. Но здесь отчего-то сделали исключение. Видно, чтобы потрафить даже самым странным туристам.
Я ложусь на матрас, который достал из дипломата и надул, и закрываю глаза. Конечно, я приехал в Стамбул вовсе не для того, чтобы переписать его историю – историю трех цивилизаций – для кучки наглых туристов.
Стамбул – это кладбище. Я хороню здесь тебя, Анна-Мария, я хороню здесь наш роман, такой притягательный для меня, и, что самое важное, я хороню здесь себя. Забросать все это землей в спешке было бы просто обидно. Поэтому я провожу полную траурную церемонию предания земле прежнего себя со всей своей жизнью. Разумеется, это не означает, что я собрался себя убивать. Какая глупость. Ты, Анна-Мария, этого бы не одобрила. Какой смысл убивать мертвеца? Теплый дождь льет мне на спину, и каким-то шестым чувством я улавливаю еле слышное колебание песка. Мальчишки на костюм вряд ли позарятся, и дело тут вовсе не в порядочности, которой у них нет. Да и не может быть. Ведь ее вообще не существует. Что такое порядочность? Если ребенку, чтобы не умереть с голода, нужно украсть, пусть ворует. Живи сам и давай жить другим. Мальчишки не украдут костюм, потому что это будет означать для них потерю рабочего места. В последний день работы они сопрут отсюда ключи от ворот Святого Петра. Итак, это не мальчишки, решаю я и открываю слипшиеся от воды глаза, уже зная, кто это. Так и есть.