Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Elle ne se doute de rien» [она идет напролом (фр.)], — сказал себе Литлмор на обратном пути из отеля и вновь повторил эту фразу, говоря о миссис Хедуэй с Уотервилом.
— Ей хочется стать респектабельной, — добавил он, — только у нее ничего не выйдет, она слишком поздно взялась за это; хорошо, если она станет полуреспектабельной. Но поскольку она не будет знать, когда она грешит против респектабельности, это не имеет значения. — И далее принялся доказывать, что в каких-то отношениях она неисправима: ей не хватает деликатности, не хватает сдержанности, не хватает такта; она может сказать вам: «Вы меня не уважаете!» Как будто женщине пристало так говорить!
— Это зависит от того, какой смысл она вложила в эти слова, — Уотервил любил докапываться до смысла вещей.
— Чем больше она в них вложила, тем меньше ей следовало говорить так, заявил Литлмор.
Однако он вновь посетил отель «Мерис» и на этот раз взял с собой Уотервила. Секретарь дипломатической миссии, которому не часто доводилось близко соприкасаться с дамами столь неопределенного положения, ждал, что ему предстоит увидеть весьма любопытный экземпляр. Конечно, он шел на риск, она могла оказаться опасной, но в общем-то чувствовал себя спокойно, ибо предметом его привязанности в настоящее время была Америка, во всяком случае, государственный департамент, и он не имел никакого намерения им изменять. К тому же у него был свой идеал привлекательной женщины молодой особы, транспонированной в совсем иной тональности, нежели эта сверкающая, улыбающаяся, шуршащая шелками говорливая дщерь Юго-Запада. Женщина, которой он отдаст свое сердце, будет безмятежна и неназойлива, она не станет на вас посягать, будет порой предоставлять вас самому себе. Миссис Хедуэй была чересчур вольна, фамильярна, слишком непосредственна, она вечно взывала к вам о помощи или вменяла что-нибудь в вину, требовала объяснений и обещаний, задавала вопросы, на которые надо было отвечать. Все это сопровождалось тысячью улыбок и лучезарных взглядов, подкреплялось прочими приятностями, отпущенными ей природой, но в целом бывало слегка утомительно. У миссис Хедуэй, несомненно, было очень много очарования, бесконечное желание нравиться и замечательная коллекция нарядов и украшений, но она была слишком занята собой и пылко стремилась к заветной цели, а можно ли требовать, чтобы другие разделяли ее пыл? Если она хотела проникнуть в высший свет, то у ее друзей-холостяков не было никаких оснований хотеть ее там увидеть, ведь именно отсутствие светских условностей и привлекало их в ее гостиную. Без сомнения, она сочетала в своем лице сразу нескольких женщин, — почему бы ей не удовольствоваться такой многоликой победой? С ее стороны просто глупо, заметил Литлмор Уотервилу, рваться наверх, ей бы следовало понимать, что ей куда уместнее оставаться внизу. Она чем-то раздражала его; даже ее попытки воспарить над собственным невежеством — исполнившись критическим жаром, она расправлялась со многими произведениями своих современников смелой и независимой рукой — заключали в себе некий призыв, мольбу о сочувствии, что, естественно, не могло не вызывать досаду у человека, не желавшего беспокоить себя и пересматривать старые оценки, освященные многими и в какой-то мере нежными воспоминаниями. Несомненно, у миссис Хедуэй была одна прелестная черта: в ней таилось множество сюрпризов. Даже Уотервил не мог не признать, что его идеалу женщины не повредит, если к безмятежности подмешать толику неожиданности. Спору нет, существуют сюрпризы двоякого рода, и не все они приятны без оговорок, а миссис Хедуэй одаряла ими поровну. Она поражала внезапными восторгами, эксцентрическими восклицаниями, ставящей в тупик любознательностью — дань утонченным обычаям и возвышенным удовольствиям, к которым с таким опозданием приобщается человек, наделенный склонностью к комфорту и красоте и выросший в стране, где все ново и многое безобразно. Миссис Хедуэй была провинциальна — чтобы это увидеть, не требовалось особой прозорливости. Но в одном она была истинная парижанка — если это можно считать мерой успеха, — она все схватывала на лету, понимала с полуслова, из каждого обстоятельства извлекала урок. «Дайте мне время, и я буду знать все, что нужно», — как-то сказала она Литлмору, наблюдавшему за ее достижениями со смешанным чувством восхищения и грусти. Ей нравилось называть себя бедной дикаркой, которая стремится подобрать хоть крупицу знания, и эти слова производили изрядный эффект в сочетании с ее точеным лицом, безукоризненным туалетом и блеском ее манер.
Один из преподнесенных ею сюрпризов заключался в том, что после первого визита Литлмора она не упоминала более о миссис Долфин. Возможно, он был к ней крайне несправедлив, но он ожидал, что миссис Хедуэй станет заговаривать об этой даме при каждой встрече. «Если только она оставит в покое Агнессу, пусть делает все, что угодно, — заметил он Уотервилу со вздохом облегчения. — Моя сестра и смотреть на нее не захочет, и мне было бы очень неловко, если бы пришлось ей об этом сказать». Миссис Хедуэй ждала от него помощи, она показывала это всем своим видом, но пока не требовала никаких определенных услуг. Она выжидала молча, терпеливо, и уже это одно служило своего рода предостережением. Нужно сознаться, что по части знакомств ее перспективы были невелики — единственными ее посетителями, как выяснил Литлмор, оставались сэр Артур Димейн да они с Уотервилом, два ее соотечественника. Она могла бы иметь и других друзей, но она очень высоко себя ставила и предпочитала не водить знакомства ни с кем, если не может завести его в самом лучшем обществе. Очевидно, она льстила себя мыслью, что выглядит жертвой собственной разборчивости, а не чужого небрежения. В Париже было множество американцев, но ей не удалось проникнуть в их круг: добропорядочные люди к ней не шли, а других она сама ни за что бы не приняла. Она точно знала, кого она желает видеть и кого нет. Всякий раз, приходя к миссис Хедуэй, Литлмор ожидал, что она спросит его, почему он не приводит к ней своих друзей, и даже приготовил ответ. Ответ этот был достаточно неубедителен, ибо состоял в банальном уверении, что он хочет сохранить ее для себя одного. Она, бесспорно, возразит, что это шито белыми нитками, как оно в действительности и было, но дни шли, а она все не требовала от него объяснений. В американской колонии в Париже много благожелательных женщин, но среди них не было ни одной, кого Литлмор решился бы попросить нанести ради него визит миссис Хедуэй. Вряд ли он стал бы после этого лучше к ним относиться, а он предпочитал хорошо относиться к тем, к кому обращался с просьбой. Поэтому миссис Хедуэй оставалась неизвестной в salons [салонах (фр.)] авеню Габриель и улиц, окружавших Триумфальную арку[9]. Литлмор лишь изредка упоминал о том, что здесь, в Париже, живет сейчас очень красивая и довольно эксцентрическая уроженка западных штатов, с которой они были очень дружны в прежние времена. Звать к ней одних мужчин он не мог, это лишь подчеркнуло бы то, что дам он не зовет, поэтому Литлмор не звал никого. К тому же была некоторая — пусть и небольшая — доля правды в том, что он хотел сохранить ее для себя: он был достаточно тщеславен и не сомневался, что нравится ей значительно больше, нежели ее англичанин. Однако ж ему, разумеется, и в голову не пришло бы жениться на ней, а англичанин, по-видимому, только о том и мечтал. Миссис Хедуэй ненавидела свое прошлое, она не уставала твердить об этом таким тоном, словно речь шла о каком-то привеске, досадном, но привходящем обстоятельстве того же порядка, что, скажем, слишком длинный трен или даже нечестный фактотум. Поскольку Литлмор принадлежал к ее прошлому, можно было ожидать, что она возненавидит и его и захочет удалить, вместе с воспоминаниями, которые он воскрешал в ее памяти, прочь со своих глаз. Однако она сделала исключение в его пользу, и если в собственной биографии с неудовольствием читала главу об их былых отношениях то, казалось, читать ее в биографии Литлмора доставляет ей прежнее удовольствие. Он чувствовал, что она боится его упустить, верит, что он в силах ей помочь и в конечном счете поможет. На этот конечный счет она мало-помалу и настроила себя.