Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В той среде, где он жил – а он, по собственному признанию, участвовал в товарищеских пирушках, – шумные вечера обычно заканчивались в публичных домах, и трудно поверить, что поручик Достоевский не бывал в них. Сомнительно также, чтобы во время его блужданий по трактирам и трущобам большого города он не соприкасался с проституцией. Он, должно быть, очень хорошо знал ее – если судить по всем описаниям человеческого дна, которые разбросаны в его ранних и поздних произведениях. Достаточно прочесть «Хозяйку», «Неточку Незванову» и «Двойника», чтобы убедиться в разнообразии личного эротического опыта писателя. Впоследствии «Униженные и оскорбленные» еще более это подтвердили.
Помимо всего прочего, по темпераменту он был человеком больших страстей и тяжелой чувственности. Уже на закате жизни он говорил Опочинину о том, как велика власть пола над человеком, о подчинении воли физическому возбуждению и о том, что мысленное разжигание желания, плоти, хуже самого греха. А он, очевидно, знал в молодости и это умственное разжигание, эту игру эротического воображения, и непосредственное удовлетворение половой потребности, которую впоследствии называл грехом. Об этом имеется ряд свидетельств.
«Минушки, Кларушки, Марианы и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег. На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь», пишет он брату в ноябре 1845 года. Даже если принять за шутку перечисление этих имен, типичных для петербургских профессионалок того времени (большинство из них были немки или уроженки прибалтийских губерний), в нем содержится какая-то доля истины. Она подтверждается и другими местами из переписки: «порядочно я жить не могу, до того я беспутен» (1846). А после ареста в 1849 году он пишет из крепости: «Казематная жизнь уже достаточно убила во мне плотских потребностей, не совсем чистых; я мало берег себя прежде». О буйной природе этих потребностей сомневаться не приходится. «Моя натура не может не прорваться в крайних случаях и прорваться именно крайностями, гиперболически» (письмо из крепости, 22 декабря 1849 г.). Он не выносил фарисеев и мудрецов, которые проповедовали довольство собой и осуждали «сильную горячую душу, не выносящую их пошлого дневного росписания и календаря жизненного», и наделял своих воображаемых противников непечатными прозвищами («… негодные» – февраль 1844 г.). Он-то, во всяком случае, не придерживался установленных правил морали и приличного поведения.
Те, кто хорошо знал Достоевского (Майков, Страхов), говорят об его чувственности и сладострастии, о темных тайниках его половой личности. Эротическая его жизнь постоянно была осложнена болезнями, мнительностью и меланхолией. Возможно, что приступы болезни (нервные припадки или падучая, если считать, что она началась с 1839 г.), делали его особенно чувствительным и колеблющимся: он не верил в возможность своего успеха у женщин, отгонял от себя мысли о браке – куда ему, бедняку и больному – или же, подобно князю Мышкину, герою «Идиота», опасался импотенции на нервной почве. У людей его физического строя потенция всегда бывает очень переменной и не поддается контролю воли и сознания. А то, как развертывались события его жизни, никак не могло укрепить в нем веры в собственные силы.
Два события обострили болезненное состояние Достоевского в 1846–47 гг. Первый удар была неудача с Панаевой: он даже не осмелился признаться в своей любви, до такой степени казалась она не к месту, не-
лепой и невозможной. Он должен был со стесненным сердцем наблюдать, как другие ухаживают за ней, и выслушивать насмешки со стороны счастливых соперников. С этих пор, вероятно, идет его ненависть к Тургеневу.
Вторым ударом был «поворот колеса Фортуны». Опьянение неожиданным успехом «Бедных людей» быстро прошло. Петербургская поэма «Двойник», на которую Достоевский возлагал большие надежды и которая, по его словам, должна была превзойти первый роман, не понравилась ни публике, ни критикам. Последние сочли ее слабым подражанием Гоголю и не заметили всех тех идей, какие писатель попытался вложить в нее. Подобная же участь постигла и другие мелкие произведения, печатавшиеся в периодических изданиях. Только в 1848 и 1849 годах «Белые ночи» и «Неточка Незванова» были отмечены, как идущие вровень с его первым блестящим опытом. Но в это время Достоевский уже сидел в крепости.
Он очень мучительно переживал свой литературный срыв. Зависть, оскорбленное самолюбие, взрывы гордости сменялись у него тоской и безнадежностью. То он сравнивал себя с Гоголем и обещал «всем показать», что «первенство в литературе останется за мной», то с горечью признавался: «у меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие». К обиде, разочарованию и сомнениям в себе присоединялись еще внешняя неустроенность, долги, безденежье и поиски заработка. Спешная работа литературного поденщика – переводы, писание рассказов для покрытия авансов, взятых в журналах, правка корректур – давала гроши. Достоевский жил в худо скрываемой нищете, одиночестве и заброшенности. На почве нервности, физического истощения, беспорядочной жизни и усиленного труда у Достоевского развилось нечто вроде психической болезни, о которой он впоследствии упоминал неоднократно, хотя и довольно глухо. Он описал ее в «Униженных и оскорбленных»: «мало-помалу, по наступлении сумерек, я стал впадать в то состояние души, которое я называю мистическим ужасом. Это самая тяжелая мучительная боязнь чего-то, чего я сам определить не могу, чего-то непостигаемого и несуществующего в порядке вещей, но что непременно, может быть, сию минуту осуществится, как бы в насмешку всем доводам разума». В этом состоянии он часто испытывал то расщепление личности, которое и породило мысль о «Двойнике» (литературно навеянном Гофманом, Шамиссо и отчасти Гоголем). После приступов мистического ужаса, столь похожих на «озарение» перед эпилептическими конвульсиями, приходили хандра и отупение, сопровождавшиеся слабостью и потерей сил. Иногда же появлялось неудержимое желание забыться какой угодно ценой. Так как Достоевский не пил, то забвения он мог искать либо в игре, либо в женщинах. И в душе и в жизни его они тесно переплетались. В 1847–49 году он вел фантастическое существование, полное мистической тревоги, взлетов мысли и судорог плоти. Он, конечно, изживал свои внутренние конфликты в творчестве: «Хозяйка», «Неточка Незванова» и мелкие рассказы этого периода дают обширный психоаналитический материал. Но внутренние его порывы находили выход и в жизни: для страстей существовали отдушины. Хождение по кабакам и притонам, игра и женщины – всё было испробовано Достоевским в эти тяжелые годы – и испробовано со стыдом, с раскаянием за несдержанность, с самобичеванием за разврат. Много лет спустя, герой «Записок из подполья» (1864) так описывает свою молодость:
«В то время мне было всего двадцать четыре года. Жизнь моя была уже и тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая. Я ни с кем не водился и даже избегал говорить, и всё более и более забивался в свой угол… [3] Дома я всего больше читал… Чтение, конечно, много помогало – волновало, услаждало и мучило. Но по временам наскучало ужасно. Всё-таки хотелось двигаться, и я вдруг погружался в темный, подземный, гадкий не разврат, а развратишко. Страстишки во мне были острые, жгучие от всегдашней болезненной моей раздражительности… Порывы бывали истерические, со слезами и конвульсиями… Накипала сверх того тоска; являлась истерическая жажда противоречий, контрастов, и вот я и пускался развратничать. Развратничал я уединенно, по ночам, потаенно, боязливо, со стыдом, не оставлявшим меня в самые омерзительные минуты и даже доходившим в такие минуты до проклятья… Боялся я ужасно, чтоб меня как-нибудь не увидали, не встретили, не узнали… Ходил же по разным весьма темным местам. Скучно уж очень было сложа руки сидеть, вот и пускался на выверты… Сам себе приключения выдумывал и жизнь сочинял, чтоб хоть как-нибудь да пожить. Но кончалась полоса моего развратика и мне становилось ужасно тошно… Но у меня был выход всё примирявший, это спасаться во всё «прекрасное и высокое», конечно, в мечтах. Мечтал я ужасно, мечтал по три месяца сряду, забившись в свой угол… Но сколько любви, Господи, сколько любви переживал я бывало в этих мечтах моих». Н. Страхов, биограф и друг Достоевского, утверждал, что «лица наиболее на него похожие – это герой из «Записок из подполья», Свидригайлов из «Преступления и наказания» и Ставрогин в «Бесах». Он же рассказывает о «животном сладострастии» Достоевского и о том, «как он был развратен». «При этом он был сентиментален, расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания – его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости» (письмо Л.Н. Толстому от 28 ноября 1883 г., через два года после смерти Достоевского). Страхов прибавлял, что в биографии, которую он подготовлял в это время к печати, он, конечно, не мог упоминать об этих чертах личности великого писателя: «пусть зато правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни».