Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Разговор был года два тому назад, – продолжал Ося, – дед тогда только вернулся из Москвы, где брат среди прочего водил его на Сухаревский рынок купить в подарок ботинки. Брат не отпускал его ни на шаг, но толчея была такая, что всё равно умудрился потерять, и дед сильно испугался. Ему было уже за семьдесят, по-русски он говорил плохо, а тут остался один в огромном городе без копейки денег в кармане. Он брату это потом долго припоминал.
Человек, который у нас гостил, – продолжал Ося, – был как раз из Москвы, речь шла о Земле обетованной, деду хотелось показать, что и он немало чего повидал, вот он и говорит, что клочок земли, что называется Палестиной, был при Моисее как проходной двор, этакий Сухаревский рынок. Здесь сходятся Африка, Азия и Европа, здесь великие цивилизации древности: Египет, народы Междуречья от шумеров до вавилонян и персов, а также хетты, – беспрерывно торговали и почти так же беспрерывно воевали между собой. В общем, настоящая мешанина, столпотворение разных богов, народов, их культур, обычаев, и весь этот карнавал, вся эта чехарда куда-то мчится, несется, не на жизнь, а на смерть дерется; и вот, говорит дед, евреям понадобилось немыслимое напряжение веры, чтобы в этом сумасшедшем доме ее просто сохранить. Это было такое напряжение, что его – хвала Всевышнему – хватило до сего дня и нам, и тем, кто пошел за Христом, и магометанам”.В семье Вере было тяжело всегда, с того самого времени, как она себя помнила, и она, тоже сколько себя помнила, всегда была с матерью жестка, меньше была жестка с отцом, человеком очень добрым. Старшая сестра Ирина прекрасно пела, вообще была в семье любимицей, про нее же, Веру, было известно, что никто ее не хотел, врачи говорили матери, что родить второй раз она вряд ли сумеет, но она мечтала о мальчике и рискнула. Веру никогда особенно не наказывали, с другой стороны, и не интересовались ею, может быть, поэтому она достаточно легко выстроила, заселила собственный мир, даже мать приняла это с пониманием, старалась без нужды на ее территорию не заходить. Вера знала, что уйдет из семьи рано; она вполне трезво смотрела и на себя, и на родню, понимала, что эта трезвость поможет ей раньше уйти.
Постепенно она доходила и до понимания матери, не прощала ее, но и не особенно обвиняла, видела, что и она, Вера, если у нее так сложится жизнь, поступит похоже. Мать была вполне артистическая натура, взбалмошная, искренняя, импульсивная, ее попытки наладить с Верой отношения были редки и, главное, очень коротки. Обе боялись фальши, нечестности, мать, пожалуй, уважала ее, видела, что уже сейчас, в десять-одиннадцать лет, в Вере достаточно силы, и, если понадобится, она сумеет за себя постоять – в общем, бояться за нее оснований нет. Наверное, это был не лучший способ воспитания, но к жизни Вера и впрямь оказалась подготовлена неплохо.
Между тем жили они вполне традиционно. Приемы и хождения в гости к родственникам, которых было чуть не пол-Москвы, церковные праздники, гимназия, летом дача. Всё шло своим чередом, и вот незадолго до того, как она должна была вырасти и по обоюдному согласию получить свободу, два события разом поломали эту спокойную разумность. Первое было внешним – Октябрьский переворот. Здесь Вера была едина со всеми, потому что так же, как и ее жизнь, изменилась жизнь миллионов других людей. Второе касалось лично Веры. Они голодали, и сестра, у которой было замечательное контральто, – пройдя все туры прослушивания, она уже с ближайшей зимы должна была петь в Большом театре, – чтобы выменять хлеб, отправилась по Волге в Саратов и там пропала.
Вера тогда работала учительницей в сельской школе в Башкирии и узнала о том, что произошло, лишь несколько месяцев спустя из письма матери. Дальше родители и она сама, пытаясь разыскать хоть какие-нибудь следы Ирины, еще два года ездили под Саратов, опросили чуть ли не всех, кто плыл с ней на одном пароходе, но не нашли ничего, кроме справки уездной больницы Рыбной Слободы, где было сказано, что Ирина Сергеевна Радостина скончалась в этой больнице 19 августа 1918 года от холеры. Отчество было переврано, и мать, цепляясь за это, до конца своих дней верила, что Ирина не умерла, а была похищена своим спутником-татарином и продана им в турецкий гарем. Тогда такие вещи и вправду случались.
Конечно, эта история не могла не потрясти Веру, особенно ее поразило, что Ирина, с которой она провраждовала всё детство, которую годами чуть ли не ненавидела, к тому времени сделалась в семье самым близким ей человеком. Перед своим первым отъездом в Башкирию Вера чаще и чаще ловила себя на том, что тяжелее всего ей расставаться именно с Ириной, и если так пойдет дальше, она скоро влюбится в нее не меньше, чем мать. Ирина, любовь к ней и вправду могла их наконец соединить. Она была тем полем, где мать и Вера могли бы сойтись, сделаться заодно. Кроме того, Ирина была хорошим, спокойным человеком и этой зависимостью, этой своей властью никогда бы во зло пользоваться не стала.
Возвращаясь назад в Москву, Вера почти неотвязно думала, что теперь, когда Ирины на свете больше нет, мать, увидев живой ее, младшую дочь, начнет беспрерывно себя спрашивать, почему в Рыбную Слободу поехала Ирина, а не Вера, почему Вера жива и здорова, а Ирина или умерла от холеры, или увезена в Турцию – и так в конце концов просто возненавидит ее. Но мать встретила Веру перемешанными со слезами объятиями, поцелуями, и через месяц Вера вдруг поняла, что родители перенесли свою любовь на нее.
Они еще продолжали искать Ирину, ездили в Рыбную Слободу, и всё равно дома у Веры то и дело возникало ощущение, что родители отказались от старшей дочери чересчур быстро, как бы предали ее. Это, конечно, было ерундой, просто Вера оказалась к этой любви не готова. Она не умела и не знала, как себя в этой любви вести, что и кому говорить, как отвечать. Она ни в какой степени не была рождена любимой дочерью и даже в этих обстоятельствах не могла ею стать. И все-таки снова уйти из дома Вере было очень трудно, понадобилось несколько новых разрывов, ее готовности на них, чтобы ни родители, ни она, даже если бы и захотели, не сумели вернуться вспять.Одним из таких разрывов, для родителей, быть может, самым тяжелым, был ее брак с башкиром. Те курсы при Комиссариате просвещения, на которых она познакомилась с Иосифом, должны были готовить педагогические кадры для национальных автономий. Сам Иосиф попал туда, организовав в маленьком местечке в восточной Белоруссии, откуда был родом, первую советскую школу. Половина студентов, что на этих курсах учились, были нацмены, другая – русские, которые, так уж получалось, сразу делались их кураторами. Только потом Вера сообразила, что за всем этим, конечно, стоял тонкий расчет. Русские были, как правило, женщинами, причем по большей части весьма хорошенькими; нацмены же сплошь мужчины, и мысль, что они должны женить этих нацменов на себе, родить им кучу детей-полукровок и так легко и органично закрепить автономии в Федерации, приходила сама собой. Напрямую это никому и никак, естественно, не объяснялось, но расчет был верен: сколь ни были многие из них наивны и целомудренны, природа скоро брала свое.
Наверное, потому, что Вера почти год проработала в сельской школе в Башкирии, в кураторство ей достался почти не говоривший по-русски башкир Тимур, о котором было известно лишь, что он прапраправнук башкирского героя и революционера Салавата Юлаева, то есть как бы сам наследственный революционер, а кроме того, человек в своем народе очень влиятельный. Тимур был этакий смешной толстый медвежонок, круглоголовый, с плоским лицом и доброй, время от времени начинавшей блуждать улыбкой. Лене она говорила, что, похоже, от всего, что он видит в Москве, от всего этого многолюдья и суеты у него голова идет кругом.