Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну что ж, теперь ясно. Он говорит о Дорис. Она глубоко вздыхает, словно выпуская воздух из самых глубин живота, и бросает на него многозначительный взгляд. Приподнимает бровь. Он качает головой. Что за тайные знаки? Только что они говорили так, будто я пустое место, не человек, а мешок с песком, который они подняли с пола. Но сейчас они вдруг вспомнили, что я все слышу, и от этого им не по себе. Я чувствую: надо объяснить им, что это недоразумение, надо как-то показать, что это из ряда вон выходящее событие, которое не повторится впредь.
— Все хорошо, — говорю я. — Я просто слегка растерялась. Все из-за коврика. Говорила же тебе, Дорис, убрала бы ты этот ужасный коврик из моей комнаты. Он опасный. Тысячу раз говорила.
— Хорошо, уберу, — говорит Дорис. — Пойдемте уже чай пить, а то остынет. Сами справитесь?
— Конечно, — резко отвечаю я. — Почему же не справиться?
— Давай я тебе помогу, — встревает Марвин, беря меня за локоть.
Я отталкиваю его лапу.
— Спасибо, я сама. Иди вниз. Я сейчас буду. Иди же, ради Бога, иди.
Наконец они уходят, неуверенно оглядываясь. Вдруг случится чудо, и я слечу вниз по лестнице и сломаю шею?
Я выжидаю, стараясь вернуть самообладание. На моем туалетном столике — флакон одеколона, который Тина, их дочь и моя внучка, подарила мне на день рождения, или Рождество, или еще какой-то праздник. «Ландыш». Я не виню ее за такой выбор, не считаю ее бестактной. Откуда ей было знать, что именно ландыши, эти белые цветы со сладким, даже приторным запахом, мы вплетали в свое время в венки для мертвых. Запах одеколона ничуть не напоминает аромат цветка, давшего ему название, но он весьма приятен. Я слегка смачиваю им запястья и пускаюсь в опасный путь вниз по лестнице. Я крепко держусь за перила, и кончено же у меня все очень хорошо получается, как, впрочем, и всегда, когда нет зрителей. Я добираюсь до зала, потом до гостиной, кухни, и вот он — чай.
Готовит Дорис хорошо, это надо признать. Даже будучи невестой Марвина, она уже умела приготовить вполне приличный обед. Что неудивительно, ей ведь всегда приходилось готовить, даже в юности. Она из самой обычной большой семьи, и этим все сказано. Я-то научилась готовить уже после свадьбы. В детстве я частенько проводила время на нашей огромной и теплой кухне с зелеными шкафами, но появлялась там с одной целью — посмотреть и перекусить. Посмотреть, как тетушка Долли месит тесто и бьет его кулаками или чистит яблоко, так что получается одна длинная завитая ленточка из шкурки. Я тогда размышляла, как же, должно быть, грустно всю жизнь заниматься чужим хозяйством. Предчувствий никаких не было и в помине, и я была уверена, что я… о, я совсем не такая, как тетушка Долли. Мы прекрасно с ней ладили, но при этом у меня было ощущение, что я совсем другого склада, другой породы.
Вчера Дорис много наготовила. Пирог с ломтиками лимона, сверху — обжаренная кокосовая стружка, с боков — кромка из шоколада с грецкими орехами. Слава Богу, она догадалась сделать глазурь. Так-то лучше. Еще и сырный хлеб испекла — пир да и только! Кажется, она даже помазала его маслом, а не этим отвратительным маргарином, что обычно покупает из экономии. Я устраиваюсь поудобнее и пью, и ем, пью и ем.
Дорис подливает чай. Всем хорошо. Марвин в домашней рубашке на волосатом теле, локти на столе. Будни ли, праздник ли, да хоть бы и Судный день наступил — Марвину все равно. Даже будь он апостолом на Тайной вечере, все равно поставил бы локти на стол.
— Подложить пирога, мама?
Что за чрезмерная забота? Я смотрю на их лица. Мне кажется или я вижу вопрос во взглядах, которыми они обмениваются?
— Нет, спасибо, Марвин. — Я наготове. Начеку. Голыми руками не возьмете.
Он хлопает бесцветными глазами, хмурит брови, и на его лице появляется выражение глубокой озадаченности, как будто он хочет заговорить, но не знает, как начать. Слова всегда давались ему с трудом. С каждой минутой подозрения мои становятся все сильнее, и вот уже я жалею, что согласилась пить этот чай. В чем дело? В чем дело? Я хочу выкрикнуть этот вопрос прямо ему в лицо. Вместо этого я делаю то, что мне и полагается, — складываю руки на животе и жду.
— Как-то пусто у нас стало с тех пор, как Тина уехала, — наконец говорит он. — Стивен тоже редко заходит.
— Она уже месяц как уехала, а то и больше, — довольно резко замечаю я, и сердце мое ликует оттого, что это я напоминаю ему, а не наоборот.
— Слишком большой он, этот дом, вот что Марв имеет в виду, — встревает Дорис. — Дети только по праздникам заглядывают, да на выходных иногда — куда нам одним столько места?
— Это наш-то дом большой? — Почему я так болезненно воспринимаю эти слова? — Я бы не сказала, встречала я дома и попросторней.
— Ну, конечно, теперь-то вон дома в несколько уровней строят, — говорит Дорис. — Но у нас четыре спальни — по нынешним меркам это много.
— Четыре спальни — это много? В доме Карри было шесть. Даже в доме Шипли и то пять.
Дорис пожимает плечами в коричневом шелке и выжидающе смотрит на Марвина. Скажи же что-нибудь, заклинает ее взгляд, теперь твоя очередь.
— Мы подумали, — Марвин говорит так же, как думает: медленно, — в общем, мам, мы тут с Дорис поразмыслили и решили, что надо бы дом продать. Купить квартиру. Поменьше. И содержать легче, и никаких лестниц.
Я не могу говорить — боль под ребрами снова пронзает меня кинжалом. Что это, легкие? Или сердце? Боль теплая, как августовский дождь, как слезы ребенка. Теперь я понимаю, зачем накрыт этот стол. Откормить меня на убой, как корову. Знала бы, ни за что не притронулась бы к ее треклятым орехам и глазури.
— Этого не будет никогда, Марвин. Это мой дом. Это мой дом, Дорис.
— Нет, — тихо произносит Марвин. — Ты передала его мне, когда я взял на себя твои дела.
— Да, я знаю, — быстро говорю я, хотя на самом деле ничего я не знаю, забыла, — но это же было только для удобства. Разве нет? Дом мой — как был, так и есть. Марвин, ты слышишь меня? Он мой. Разве не так?
— Конечно, твой.
— Погодите-ка, — обиженно кудахчет Дорис, словно курица, которую петух топчет против воли, — погодите-ка…
— Послушать ее, — говорит Марвин, — так получается, я ее гоню из этого чертова дома. Так вот: никого я не гоню. Ясно? Если ты этого еще не поняла, мама, какой тут может быть разговор?
Я понимаю, и в то же время нет. Голова моя занята лишь одной мыслью: это мой дом. Я купила его на деньги, которые заработала сама, в этом городе, ставшем мне домом после того, как я уехала из прерий. Может, это и не совсем дом, ведь только самый первый дом — настоящий, но он мой, здесь все мне родное. Все, что было в моей жизни и уже ушло, воплотилось в вещах, заполнивших этот дом. Лампы и вазы, скамейка у камина с вышитой накидкой, тяжелое дубовое кресло из дома Шипли, застекленный буфет и сервант из орехового дерева, когда-то стоявший в доме отца, — разве уместится это все в какой-то тесной квартирке? Пришлось бы продавать мебель или сдавать ее на хранение. А я не хочу. Я не могу с ними расстаться. Каждая из этих вещей навек вобрала в себя события моей жизни (по крайней мере, для моих целей этого «навек» вполне достаточно), и без них, без этого дома нет и меня.