Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сами идите доплачивайте за свой хлеб!
И расстроенный папа заспешит в булочную, сжимая в кулаке две копейки, а мама станет утешать меня, нальёт горячего чая и насыплет в чашку четыре полные ложки сахара.
Но денег оказалось достаточно. Тётя равнодушно бросила две копейки сдачи и я, сунув хлеб в рыжую рваную авоську, полетел назад, домой.
Я был рад, что всё кончилось хорошо и я победил упрямство и сосущую слабость в затылке и под коленками.
Но радость была преждевременной.
Мама встретила меня в прихожей, сунула в руку рубль и весело сказала:
— Знаешь, а у нас и сахара нет! — и вот тут что-то случилось.
— Не пойду, — упрямо сказал я и сел на табуретку, даже не успев толком ничего подумать.
Видеть опять тётю у кассы не хотелось.
— Что ты маячишь перед глазами, — скажет она раздражённо. — Сразу всё надо покупать, я вам тут не нанималась на счётах щёлкать…
Я так ясно услышал тётины слова, что почти сразу повторил их вслух:
— Я вам… не нанимался бегать туда-сюда, — сказал я глухо и отвернулся к стене.
— Что-что? — слабо спросила мама. И крикнула в кухню:
— Отец! Иди посмотри, что он вытворяет!
Она знала, что я боюсь, когда папа сердится. Это было с её стороны маленькое, но предательство.
— Всё равно не пойду! — закричал я и бросил авоську с хлебом на пыльную галошницу.
Мама начала медленно наливаться пунцовой краской. Она дёрнула меня за руку, втолкнула в ванную и крикнула:
— Давай умойся, остынь, а потом будем разговаривать!
И опять кто-то ошпарил меня внутри кипятком и я захлопнул дверь, шумно закрыл щеколду и громко сказал:
— Всё равно никуда не пойду! Пейте чай без сахара!
Тяжело дыша, мама ушла на кухню. Я осмотрелся, сел на край ванны и включил холодную воду.
Равнодушно блестел белый кафель. Мерно и спокойно текла вода. Я вдруг почувствовал какую-то странную радость.
Ванна показалась просторным и замечательным убежищем. Вот именно — убежищем. Заперев за собой дверь, я впервые и всерьёз убежал от родителей. Это был очень серьёзный поступок. И я начал его обдумывать.
Мне было не лень хоть десять раз сбегать в булочную. Пожалуйста, если надо.
Глухое и непонятное упрямство проснулось во мне. Оно звонко трубило в свою боевую трубу: победа! победа!
Надоело быть послушным, маленьким, бессловесным, хватит меня тыркать, хватит мне велеть и приказывать!
Вот какой великий, даже грандиозный смысл был в моём пребывании в запертой ванне. Этот смысл даже немножко испугал меня. Я выключил воду и прислушался. Наверное, немножко испугались и родители — они о чём-то тихо шептались на кухне, иногда звякая ложками. Время вдруг показалось томительно длинным. Сколько ещё его пройдёт, прежде чем они додумаются извиниться? Я закрыл глаза и сразу представил двор с плавающим по воздуху тополиным пухом, высыхающие лужи, шуршащие по асфальту конфетные обёртки. А в ванной было холодно и скучно.
Во всём этом была мучительная неразрешимость. Я не мог объяснить, что со мной. Я только знал, что дело не в том, и не в этом, а совсем, совершенно в другом! Это другое было гораздо важнее, чем мои крики, мамина обида и всё прочее! Это другое и был я сам, со своим глухим упрямством, с сосущей слабостью в затылке и под коленками, с заиканием и веснушками на носу — и это всё вместе так плохо склеивалось, соединялось, сливалось, а тут его ещё дёргали с каким-то килограммом сахарного песку и батоном хлеба.
Почему я закричал на маму, что за тяжесть в голове, почему я боюсь кассирши и сижу, как дурак, здесь?
И вдруг я понял, что убежал сюда не от родителей и не от булочной.
Я сбежал сюда от щемящего чувства тревоги. Это оно ходило за мной по пятам, с самого утра, как насморк или икота.
Это оно сделало меня злым и разбитым.
Моя тревога — это и был я. Она не могла бы кончиться, даже если бы мама и папа встали сейчас передо мной на колени, а вместо булочной предложили пойти в зоопарк.
…И мне показалось, что эта тревога всегда будет со мной. И что если взять с собой в магазин на всякий случай сто рублей, чтобы уж точно на всё хватило, она всё равно будет жечь потихоньку, как прожигает линза из сломанных очков листок бумаги — сначала жёлтое пятнышко, потом чёрное, потом дым. Ведь солнце горячее.
Тревога за всё — чтобы не погасло солнце, чтобы всё успеть. Чтобы тебя не разлюбили…
Чтобы не показаться смешным, не стать дураком, не делать никому плохо.
— Ты там живой? — с любопытством спросила мама и постучала в дверь. Я молча щёлкнул задвижкой, вышел и протянул ладонь за рублем.
— Да ладно, можешь не ходить, — удовлетворённо сказала мама и чуть-чуть подтолкнула меня к двери, несильно, необидно.
Я ещё раз посмотрел на своё убежище.
Всё так же равнодушно блестел кафель, пахло хозяйственным мылом, шумно текла вода.
— Воду-то зачем включил? — спросила мама и повернула кран.
Стало тихо.
Я снова вышел во двор и почувствовал, что жить стало легче.
Обида совсем прошла. Да и была ли она вообще?
Когда я был маленький, о моём упрямстве ходили легенды. Нужно при этом отметить, что легенды ходили в довольно узком кругу — я, мама и папа. Тем не менее, мама много раз повторяла их, так много, что в моей голове они превратились в целый сборник легенд, наподобие подвигов Геракла.
Вот одна из них.
…Осенью я пошёл в первый класс. Мне всё сначала очень нравилось: большая светлая школа, учительница, палочки с ноликами, а самое главное — возвращение из школы домой.
Возвращаться домой из школы мне было необыкновенно приятно. В тихих пресненских переулках с полуразвалившимися деревянными домами бегали кошки, носились сухие листья, в водопроводных люках булькала подземная вода.
Народу тут никого не было. Можно было идти медленно, думать о своём или глазеть по сторонам.
Машины в переулках почти не ездили, так что жизни и здоровью ученика ровным счётом ничего не угрожало.
Однажды я в такой тихой задумчивости обошёл маленький деревянный барьерчик с жёлтыми и красными полосками, и вдруг увидел, что рядом со мной с грохотом падают кирпичи, разбиваясь на мелкие кусочки. Пока я наблюдал, как красиво и медленно тает в воздухе красная кирпичная пыль, какой-то добрый человек подбежал ко мне, сильно дёрнул за руку, и когда мы уже очутились на другой стороне переулка — крепко и громко отругал.