Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь я неохотно наношу на свою личную карту школу — сочетание розового «тюдора» с мерзким современным кирпичом цвета окорока, — где начались мои мучения, и бывшее кладбище, на которое выходили окна нашего дома. Кладбище отделяла от наших клумб одна только невидимая линия, и каждый год, поправляя цветочный бордюр, садовник извлекал из земли кусочки человеческих костей. Севернее, на зеленом пространстве карты, пустой, как Африка, раскинулся до ашриджского сада папоротнико — можжевеловый луг, а южнее — маленький брикхиллский луг и ашлинский сад, где однажды я наблюдал за неуклюжей пляской Зеленого Джека, убранного молодыми листьями, и его слуг, похожих на дьяволов, которых позднее встречал в Либерии.
Там было все, чему предстояло сбыться. Будущее можно было предсказать по очертаниям домов, как по линиям на ладони. Обманы и ухищрения уже ждали своего часа, скрытые в хитроватых лицах горожан и во всех потайных местах сада, луга, зарослей кустарника. Здесь, в Берхемстэде, я получил заготовку, с которой отливал потом бесчисленные слепки. Двадцать лет он был свидетелем моего счастья, мук, первой любви, попыток писать, и я не удивлюсь, если множество совпадений, неосознанных поступков, причуд или раздумий приведут меня сюда в конце жизни, чтобы я умер там, где все родилось.
На другом конце длинной Хай — стрит была деревня Нортчерч и старая гостиница «Темное место». Стоит ли удивляться, что это название, которое она наверняка получила после какого‑то события, всегда казалось мне зловещим. Завуалированные разговоры взрослых еще больше тревожили мое воображение (я был уверен, что постояльцев там убивают), и это придавало всей деревне что‑то жуткое, она была зоной опасности, где страшный сон мог легко обернуться явью. Нас никогда не водили туда гулять, хотя этому, наверное, можно найти и простое объяснение. Зачем, в самом деле, няне нужно было тащиться туда долгие две мили мимо ратуши и новой Кингс — роуд, которую дважды в день заполняли местные жители, спешившие с портфелями в руках на станцию, мимо магазина игрушек миссис Фигг, где дети непременно бы задержались, мимо зловещих витражей зубного врача, мимо огорода — и все время дышать вредной пылью, летящей с угольных складов и барок?
Был еще один маршрут, по которому нас не водила ни наша старая няня, ни ее помощница, — по тропке бечевника вдоль канала. Если «Темное место» казалось мне зловещим, то канал был просто опасен. Там обитали непонятные, грубые рабочие с почерневшими, как у шахтеров, лицами, их жены, не отличавшиеся от цыганок, и оборванные дети. При виде нас, аккуратно одетых, гуляющих со взрослыми отпрысков приличной семьи, они могли разразиться бранью. Это было страшно. Кроме того, страшно было утонуть. «Берхемстэд газетт» и «Хемел Хемпстэд обзервер» то и дело сообщали, что из канала выловлено тело и ведется расследование. Судя по всему, дети рабочих гибли там действительно часто. Нам говорили, что упавшего в шлюз вытащить невозможно, и спасательные круги, висевшие на всех шлюзовых строениях, порождали в нашем воображении мрачные картины. Я до сих пор боюсь шлюзов, их отвесной, мокрой глубины, и в детстве часто видел во сне, что тону или что меня как магнитом тянет к водяной пропасти. (Когда я вырос, сны эти не прекратились, напротив, они стали преследовать меня и наяву, ноги сами несли меня к берегу пруда или реки, я напоминал пешехода, которого гипнотизирует несущаяся по пустой дороге машина.)
2
Я сижу в коляске на вершине холма, а в ногах у меня лежит мертвая собака. Это мое первое воспоминание. Холм располагался неподалеку от поля, которое позднее стараниями моего богатого дяди Эдварда (звавшегося неизвестно почему Эппи) превратилось в спортивную площадку берхемстэдской школы, — местная география, как и многое другое, впрямую зависела от двух больших семей Гринов (семнадцать Гринов в одном маленьком городке — непропорционально большая часть его населения даже по сегодняшним меркам, а по праздникам Гринов набиралось с четверть сотни). Собака, как мне теперь известно, была мопсом, принадлежавшим моей старшей сестре. Ее переехал… экипаж? — и няня решила, что труп удобнее всего будет доставить домой таким образом. Полагаю, что воспоминание это подлинное: мать рассказывала мне, как спустя много месяцев после той прогулки я упомянул вдруг о «бедной собаке» — это были едва ли не первые сказанные мною слова.
Не берусь утверждать, что я действительно помню из первых лет своей жизни, а что нет. Например, мне кажется, что я помню игрушечный автомобиль, который сейчас стоил бы неплохих денег у Сотби (старинная игрушка, 1908 год!), но, поскольку он есть на фотографии, запечатлевшей меня и моего брата Раймонда, я могу и ошибаться. Мне было тогда около четырех лет. Я в фартучке, со светлыми кудрями, спадающими на шею, непонятно, какого пола, а мой старший брат, мужчина семи лет с солидной стрижкой, смотрит в объектив бесстрашно, как и подобает будущему покорителю Эвереста.
Мы, дети, обычно спускались после чая в гостиную и примерно час — от половины шестого до половины седьмого — играли там с матерью. Помню, какой ужас охватывал меня при мысли, что она будет читать нам рассказ о детях, которых дядя — злодей приказал убить. Убийца пожалел их и бросил в лесу, где они умерли от холода, а потом птицы накрыли их тела листьями. Я ненавидел этот рассказ, потому что боялся расплакаться. Мгновенная смерть от руки убийцы устраивала меня куда больше, чем долгий, мучительно сентиментальный конец. Тогда, да и многие годы потом, мои глаза извергали влагу с необыкновенной легкостью. Стыдно сказать, но я и сегодня порой выхожу из зрительного зала, растроганный очередным хеппи — эндом до глубины души. (В жизни все по — другому. О такой храбрости и такой верности мы можем только мечтать, но, вконец отчаявшись, я хочу в них верить.)
Чем ближе к школе, тем гуще воспоминания. Вот одно из них, очень яркое. Мы с няней (мне пять лет) идем мимо богоделен, которые стоят, прилепившись друг к другу, вдоль Большого канала. Возле одной из них — толпа. Из нее вырывается человек и вбегает в дом. Нам говорят, что он сейчас перережет себе горло, но никто не бежит вслед за ним, все, включая нас с няней, стоят снаружи. Я так и не узнал, чем все кончилось. «Берхемстэд газетг» наверняка писала об этом случае, но я еще не умел читать[3].
Такие вот разрозненные воспоминания сохранились у меня о первых шести годах, и я не ручаюсь за их последовательность. Они дороги мне, потому что живы — случайные обломки сновидений, после того как весь сон опустился в глубину подсознания, и они молят о помощи, как жертвы кораблекрушения.
Помню пресное печенье из тонко просеянной, бледной пшеничной муки (наподобие облатки), которое имела право есть только моя мать. Оно хранилось в специальной коробке у нее в спальне, и иногда в знак своего расположения она давала мне одно печенье, предварительно окунув его в молоко. Мать связана в моей памяти с сознанием того, что она редко бывает рядом (от чего я вовсе не страдал), и с запахом одеколона. Мне казалось, что если от нее откусить кусочек, то у него будет вкус пшеничного печенья. Время от времени она наносила официальные визиты в детскую, размещавшуюся в здании школы: просторную, безалаберную комнату, окна которой выходили на церковь и старое кладбище. Там стояли шкафы, где хранились наши игрушки, большая деревянная лошадь — качалка со злыми глазами и у каминной решетки — уютное плетеное кресло для няни. По стенам висели книжные полки. Я очень гордился матерью: в ее ведении находился комод, за которым пряталась страшная ведьма, но об этом после. Пшеничное печенье осталось для меня символом ее холодноватой, пуританской красоты. С ее появлением в детской воцарялся абсолютный порядок, и мне казалось, что она знает разницу между хорошим и плохим и одна умеет выбрать хорошее (хотя впоследствии во всех членах своей семьи она стала видеть только хорошее). Если бы кто‑то из нас совершил убийство, я уверен, что она обвинила бы в нем жертву. Когда перед смертью мать без боли и страданий впала в кому, а я сидел рядом у ее постели, то ее узкое, белое, царственное лицо напомнило мне лик крестоносца на надгробном памятнике. И я подумал, что таким и должен быть конец той стоящей в лодке высокой, спокойной красавицы в длинной юбке и большой соломенной шляпе, с тонкой, перетянутой поясом талией, которую я видел в семейном альбоме.