Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я рассказал, что произошло за последние полтора часа. Она слушала и курила, а когда я выговорился, долго не сводила с меня своих светло-голубых глаз, оценивая, способен ли я справиться с самыми тяжкими умозаключениями.
— Что ты думаешь? — нетерпеливо спросил я.
— Ты говорил с ее врачом? — По сравнению с моим прокопченным амстердамским голосом голос Инги наводил на мысль о чистых фризских лугах и здоровом навозе.
— А зачем мне звонить ее врачу?
Она пожала плечами:
— Если бы она уехала, то давно бы позвонила. Боюсь, она что-то с собой сделала.
— Думаешь, она это сделала, потому что врач проговорился?
— Да. А не потому, что увидела нечто ужасное по телевизору.
— Но иногда все-таки видишь страшные вещи, которые и представить себе невозможно!
— А после смотришь видео, чистишь зубы и сладко засыпаешь, когда мы еще чуть-чуть друг друга потискаем.
Она опять положила ногу на ногу, теперь сверху оказалась другая, принимая на себя бремя ее грубостей. Эта Арийская Святыня классических пропорций, опирающаяся на обтянутые черными колготками колонны, при виде которых греческие боги с ума бы посходили от зависти, не брезговала и святотатством.
Она сделала последнюю глубокую затяжку и затушила окурок в переполненной пепельнице.
Я сказал:
— Для моей мамы это все иначе.
— Может быть. Но у меня никогда не было впечатления, что война для нее еще не в прошлом.
— Что ты имеешь в виду? С чего ты это взяла?
— Она очень редко, да в общем почти никогда не говорила об этом.
— Так ведь это как раз и доказывает, что для нее все по-прежнему живо, разве нет?
— Да, вот, значит, как ты рассуждаешь, — обронила она, слегка опершись о стол и выковыривая новую сигарету из пачки «Мальборо Лайт».
— Ты же только что курила.
— И немедля закуриваю опять, — ответила она. — Значит, в твоем еврейском мире обстоит так: если она об этом говорит, то должна еще оправиться от войны, и если не говорит, тоже.
Таких фраз никто из уроженцев Франекера никогда прежде не произносил. Инга первая сумела подвигнуть мышцы своего горла, гортани и рта, развившиеся на местных понятиях вроде «молоко», «вымя», «сыр», к произнесению столь чужеродных слов, как «еврейский» и «война».
— То есть, по-твоему, я прикидываюсь, — сказал я.
— Этого я не говорю. Я говорю, что ты должен более здраво подходить к ее ситуации. Она не из тех, кто страдает из-за собственного прошлого. У нее есть друг, она независима, проживет еще годы — по крайней мере, она так думает, — и единственное, что способно все изменить, — это ее чертова болезнь.
— Что же мне теперь делать?
Она крутанула большим пальцем колесико одноразовой зажигалки и раскурила сигарету. Затянулась и сказала, выдыхая с зажмуренными глазами:
— Будем надеяться, что дело не так плохо.
Она взяла меня за руку, притянула к себе, в табачное облако, и, утешая, обняла. Хоть я и стоял, разница в росте была невелика.
— Может, она все-таки уехала, Бенни.
— Нет. Что-то случилось.
Я выехал из города в десять часов, и над Нидерландами было еще светло, в зеркале заднего вида отражалось оранжевое зарево. Я молился, чтобы Фред оказался прав и она находилась в какой-нибудь средиземноморской стране, где в гостинице не было телефона.
Но вряд ли в Стамбуле или в Палермо есть гостиницы, где отсутствуют современные средства связи. И прошлые мамины поездки доказывали, что она в состоянии найти дорогу до ближайшей почты и объяснить служащему, что ее сын просто жаждет поговорить с ней. С недавних пор она даже завела специальную кредитную карточку, с помощью которой чуть не из любой телефонной будки в Европе можно было связаться с голландской телефонисткой и на родном языке назвать срочно понадобившийся номер.
Думать о другой причине ее исчезновения я был почти не в силах. При мысли о том, что она могла покончить с собой, меня охватывало мучительное чувство вины. В прошлом жизнь давала ей достаточно поводов совершить этот непоправимый поступок. Но я позволял себе задержаться на этой мысли не более чем несколько секунд. Теперь у нее был Фред. Пусть, пусть она дышит и с восторгом во взгляде бродит по улицам чужих городов, вдыхает запах гнилых фруктов, мускатного ореха, мяты и кардамона, отмахивается от мальчишек с грязными руками и взрослыми глазами, которые предлагают себя в качестве гидов, и под душем в гостиничном номере смывает жар со своего немолодого тела. Однажды она неминуемо умрет, но только не сейчас, пока я остаюсь ее ребенком.
В первые месяцы после операции ее звонки были почти невесомыми, а темы еще более легкими, чем провал Патти Брарда на Конкурсе песни Евровидения. Она по-прежнему рассуждала о политике, но никакой войны, никаких депортаций.
Фред изменил ее жизнь. Само собой, она сообщила мне о его существовании по телефону.
— Ты зайдешь в субботу вечером?
— У меня уже назначена встреча, мам. Обязательно заскочу в воскресенье днем.
— Ну, как плохо. Почему ты не можешь?
— Я договорился с друзьями.
— Мне хотелось кое с кем тебя познакомить, — сказала она.
— А нельзя это сделать в воскресенье?
— Нет. Только в субботу вечером. Так ты придешь? Ну хоть раз будь хорошим мальчиком.
Единственное, что я мог сделать, это поупираться для проформы, а потом капитулировать. Свинство, конечно, но ничего другого не оставалось.
— А с кем ты хочешь меня познакомить?
— С другом.
— С каким другом?
— Ты его не знаешь.
— Я знаю всех твоих друзей.
— А этого не знаешь.
— Как его зовут?
— Фред Бахман.
— Где ты с ним познакомилась?
— В прошлом месяце была вечеринка в «Бет-Шалом», помнишь?
Это «помнишь?» было чересчур уж мягко сказано, потому что именно я и заставил ее пойти туда. После операции она слишком часто сидела дома одна, а в комнатах прибраться не могла. Нанять прислугу она отказывалась, хотела остаться самостоятельной. «Я не хочу сидеть среди старушек, — отвечала она, когда я настаивал, указывая на пыль и крошки. — Ты хочешь, чтобы я умерла? Потому что это случится, если я окажусь там». Я объяснял, что каждому стареющему человеку необходима помощь и что она, увы, не исключение. «Я хожу по магазинам, сама готовлю, сама моюсь и никому не в тягость, — парировала она, — так почему бы тебе не замолчать?» Я продолжал расхваливать райские кущи под названием «Бет-Шалом» в шумном городишке Осдорп, где полным-полно таких же евреев, как она, молодых энергичных девушек и молодых восторженных юношей. «Незачем мне торчать среди евреев», — сказала она язвительно. «Но это же прекрасный дом престарелых!» — в отчаянии воскликнул я и тем собственноручно свел на нет все свои дифирамбы, так как произнес слово, на которое был наложен полный запрет. «Я в доме престарелых? Только через мой труп», — решительно заявила она.