Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взять, к примеру, тот день, когда забирали мистера Александера: ход вещей даже не замедлился. Нет, в столовой, конечно, не было такого гвалта, как обычно, но потом одна дамочка в голове очереди развязала язык, за ней другая, третья, и вскоре все вернулось на круги своя. Через пару часов никто уже не вспоминал, что был среди нас такой мистер Александер. В «Саннисайде» есть неписаное правило: помалкивать о тех, кто не спустился к ужину. До приезда сюда я знал название этого места, но от вывески над входом просто обалдел. Деревянная такая доска, надпись выжжена вручную – видно, кто-то из пациентов на славу потрудился в столярной мастерской. Вывеска гласит: «”Саннисайд” – самый домашний дом». В жизни не слыхал такого наглого вранья. Во-первых, никто в «Саннисайд» по доброй воле не едет. Всех сюда сдают. Черта с два здесь найдешь хоть что-нибудь домашнее. А во-вторых, люди переезжают сюда с одной-единственной целью, но во всем мире не найти худшего места, чтобы там встретить смерть.
Понимаете, у «Саннисайда» есть одна особенность. Здесь дело поставлено с оглядкой на то, как молодежь представляет себе вкусы стариков. По большому счету нельзя сказать, что тут сплошная показуха, но это место ничем не лучше других. А куда еще податься? В том-то вся штука. Вот что меня убивает.
Впервые у нас зашел об этом разговор сразу после Рождества. Я гостил у него в Калифорнии. Мы сто лет не беседовали наедине – и вдруг оказались у него в кабинете, с глазу на глаз. Он сидел за письменным столом, а я в кресле, лицом к нему. Ладонью он прижимал какую-то штуку, и от него не укрылось, что я это заметил.
Это самое лучшее место, папа, сказал он, и я понял, что спорить бесполезно.
Когда на меня давят, из меня с присвистом выходит воздух. Всю жизнь – как проколотая шина.
А-а-ах! Уже чувствую, что смрад начинает выветриваться. Наконец-то смогу дышать полной грудью. Я его догоняю, но он ушел далеко вперед. В принципе, никаких хитростей тут нет, просто надо вначале дать толчок, а дальше дело пойдет само собой. Я всего лишь заношу пальцы над клавишами – и они танцуют без моего вмешательства. Как будто еще не забыли.
Так вот, надо просто подгадать момент – и разрубить узел.
Один человек сказал: «Труднее всего не сделать, а придумать», и я склонен с ним согласиться. Тогда возникает вопрос, как рождается повествование – верно ли, что кто-то должен его создать, или правда в том, что оно создается само собой, но сейчас, как мне кажется, философствовать не время.
В коридоре играет все та же набившая оскомину музыка, что и в лифте. Обычно она меня изводит, но сейчас мне хоть бы что. Я даже не оглянулся, вообще. Только похлопал себя по груди, чтобы проверить, на месте ли бумажник, – и дело с концом. Больше, думаю, ничего не понадобится. Мне до того не терпится отсюда свалить, что я даже лифт не вызываю. Спускаюсь по лестнице прямо в вестибюль. Сегодня дежурит Анна – единственная, которая мне симпатична. Разговаривает вежливо, и улыбка не приклеенная, а живая. А ко всему еще и миленькая, это тоже не последнюю роль играет. Поднимает голову, когда я выхожу из лифта, и, как всегда, встречает меня улыбкой.
Сегодня, говорит, чудесная погода для прогулки, мистер К.,– и такой у нее голосок, что начинаешь думать, будто ей до тебя есть дело.
Раньше такие вещи меня просто убивали, а теперь не беру в голову.
Ведь не собирался останавливаться, а зачем-то подхожу к стойке. В самом деле, уходить – так уходить. Просто на языке крутится одно слово, а я не могу решить, то ли оставить его при себе, то ли высказаться. Медлю, раскачиваюсь туда-сюда. Ног под собой не чую. Мы с Анной играем в гляделки, она, по-моему, собирается что-то сказать – наверное, думает, что я не расслышал, но молчит, не сводит с меня взгляда и мило улыбается.
Сучка. Что на меня нашло? Сам удивляюсь. При том, что я в принципе не стесняюсь в выражениях – сейчас-то к чему это? Сучка. Замечаю, что Анна в лице переменилась: щеки вспыхнули, глаза потемнели, сузились. А мне уже не терпится, в шерстяной куртке даже жарко стало; шагаю к выходу. С бухты-барахты выпаливаю последние слова, уже из дверей.
Я лечу на юг. Так и передайте Гарри.
Погода реально пасмурная. Небо затянула чудовищная, угрожающе низкая туча, которая приглушает скрип моих шагов по гравию, раздумывая, куда ей плыть дальше. В пять минут пересекаю весь лес по гравиевой тропинке, прямой, как струна, и выхожу на шоссе, но ощущение такое, будто тащился целую вечность.
Когда будет автобус – понятия не имею, раньше мне ни к чему было. Просто знаю, что здесь ходит автобус, вот и все.
Стою на обочине, жду. В воздухе похолодало; застегиваю от ветра куртку и кое-что вспоминаю. Перчатки забыл. Руки совсем окоченели, сую их поглубже в карманы куртки, а сам кручу головой то в одну сторону, то в другую – как знать, откуда автобус придет.
Поскольку больше я сюда не вернусь, отмечаю для себя те вещи, на которые прежде не обращал внимания: например, старый почтовый ящик у автобусной остановки. Похоже, он здесь давно – уж очень обшарпанный, но раньше я, как пить дать, его не видел. Могу ему только посочувствовать. Красная краска растрескалась и облупилась, под ней ржавчина. Сам весь в ссадинах и вмятинах, посередине согнулся, будто прямо стоять уже невмоготу. Как видно, установили его в те незапамятные времена, когда тут еще была ферма. Знаю, что это идиотизм – я имею в виду, почтовый ящик жалеть, – но ему здесь чертовски одиноко.
Подхожу поближе – все лучше, чем на одном месте топтаться, – и вижу номер: цифры хоть и выцвели, но разобрать можно.
Тысяча девятьсот пятьдесят первый.
И тут же слышу отдаленное пыхтенье старенького автобуса, ползущего лесом. Выхожу на проезжую часть, машу окоченевшими руками, но водитель замечает меня лишь в самый последний момент и отпускает педаль газа.
Занимаю место в середине и, глядя в окно, до последнего провожаю глазами этот почтовый ящик. Тысяча девятьсот пятьдесят первый. Что за номер – хрен его знает, но по случайному совпадению это как раз тот год, когда меня в последний раз выперли.
Вскоре начинается дождь. В автобус входят новые пассажиры, и после каждой остановки, когда мы набираем скорость, по оконному стеклу сбегают косые струи. Народу прибывает, уже почти все места заняты. Пахнет мокрой одеждой, в проходе сушатся зонты. Мы въезжаем на автостраду, дождь льет как из ведра, но теперь капли не долетают до окна, а разбиваются в дымку воздушными потоками. Я закрываю глаза и вспоминаю свою последнюю поездку в Нью-Йорк.
В тот день был жуткий колотун. Я это хорошо запомнил, потому что у меня прямо из кармана незадолго до того сперли перчатки, и я отморозил, к чертовой матери, все пальцы. Предки с ума бы сошли, потому что я вечно все теряю, но тут моей вины не было.
Словом, стоял я на горе, когда внизу шел футбольный матч. Рядом была старинная пушка, здоровенная, черная как смоль, а игроки внизу суетились, как муравьишки. На самом деле я шел попрощаться с одним человеком, но остановился покурить и заодно посмотреть футбольный матч. Я никуда не спешил, ничего такого, но просто знал, что больше туда не вернусь. Постоял, понаблюдал за игрой, выкурил пару сигарет, а потом у меня поплыло в голове и появилось желание сделать один гигантский шаг и раздавить их всех башмаком.