Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хорошо помнил: в 1941 г. Москву отстояли, а потом наступали на врага – долго и трудно – до самого Берлина. Все это было неразрывно связано с именем Иосифа Виссарионовича. Сталин был больше каждого из нас, больше Москвы, он был как бы всей страной. Когда началась война, я сразу повзрослел. Дедушка Ленин, знакомый мне с детства, остался со мной, но как бы в прошлом, и вся надежда стала связываться с именем Сталина. Для меня и моих сверстников Сталин все военные и послевоенные годы ассоциировался с общими трудностями и общей победой.
Обстановка приподнятости в связи с предстоящим юбилеем чувствовалась во всем. Михаил Исаковский в эти дни писал: «Мы так Вам верили, товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе!» В школьном зале висел украшенный цветами большой портрет вождя. Но говорили мы об этом мало, и школьная жизнь продолжалась как обычно.
Нестандартные, критические оценки истории и роли партии, тем более товарища Сталина тогда, конечно, казались откровением.
В декабре 1949 г. я познакомился с родственником моего одноклассника Бори Шеломанова – его дядей Геной. Было известно, хотя в их семье говорили об этом глухо, что у него большое революционное прошлое. В 1918–1920 гг. он был делегатом 7-го, 8-го и 9-го съездов РКП (б) от царицынской армии, видел и слушал выступления виднейших деятелей партии того времени: Ленина, Троцкого, Сталина, Кирова и других.
Дядя Гена внешне был малозаметным человеком, но в разговоре с ним чувствовалась несомненная внутренняя значительность. Как-то мы упросили его рассказать о том далеком времени. Согласился он неохотно. Вот его воспоминания.
«Самыми яркими были выступления Троцкого. Говорил он вдохновенно, грамотно, понятно. На трибуне стоял факелом, зажигая революционностью делегатов. Слушали его внимательно и заинтересованно. Но чувствовалась и некая отстраненность его от солдат и рабочих. Отталкивали интеллигентские манеры, высокомерие и самолюбование. Чувствовался барин». «А Ленин?» – спрашивали мы. «Ленин говорил негромко, с картавинкой, не всегда понятно, длинными речевыми кусками, скрепленными одной мыслью, но очень страстно, самозабвенно, живя только необходимостью быть полезным. Выступая, он как бы отдавался людям. Был особый секрет в его речи – доверительное единство с аудиторией. Каждый, даже тот, кто его не вполне понимал, точно мог сказать про него: «Свой!»
«Ну, а Сталин?» – спрашивали мы. Нас поражало, что о Сталине (о Сталине!) он говорил особенно неохотно и как о чем-то второстепенном. «Да, был, да, выступал, но редко. Он ведь был нарком по национальным делам, а эти вопросы тогда не были первостепенными. Говорил Сталин тихо, с сильным акцентом, не владея вниманием аудитории. Его плохо слушали: солдаты в зале ходили, курили махорку, переругивались, ели хлеб с салом…».
Эта оценка так не вязалась с нашими представлениями о действительно любимом и гениальном руководителе огромной страны, победившей во главе с ним немецкий фашизм, что казалась неправдоподобной. Тем более в дни его семидесятилетия.
История самого нашего собеседника тоже была нестандартной. По его словам, он ушел из активной партийной работы еще в конце 20-х годов, может быть в связи с ранними репрессиями. Жил скромно, нигде не упоминая о своем довольно ярком политическом дебюте. Изучил в совершенстве немецкий и английский языки. Когда началась Великая Отечественная война, ему было 45 лет. Пошел на фронт, служил переводчиком при штабе одного из фронтов. При форсировании Днепра был ранен, еле выплыл. Партбилет и другие документы были утрачены. Вернувшись в строй, восстанавливаться в партии не стал. После войны поселился в Шереметьевке, у родных. Заделался фотографом, ходил по деревням и снимал мужиков и их семьи. Этим жил.
Мы с Борькой тогда не могли объяснить внутреннюю оппозиционность этого человека: ведь он защищал советскую власть и в гражданскую, и в отечественную войну, а оказался вне собственной партии. Человек он был, несомненно, более значительный, чем форма его существования. Позже я познакомился с одним высказыванием, которое позволяло хоть что-нибудь объяснить. «Если человек идет не в ногу со всеми, быть может, он слышит другого барабанщика?» А тогда мы с Борей поняли: Сталин в 1918–1920 годах еще не был таким, каким мы его знаем теперь. Он рос вместе со своей страной. «Истина конкретна (по Марксу)», сказал дядя Гена. Мы тогда учились докапываться до сути вещей, ничего не упрощать и не усложнять.
В то время я прочел книгу «Два капитана». Замечательная книга. Заставляла думать и видеть жизнь в перспективе. «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Это было про нас.
Одной из любимых наших песен того времени (она звучит и сейчас) была песня о Родине.
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
Но сурово брови мы насупим,
Если враг захочет нас сломать.
Как невесту Родину мы любим,
Бережём как ласковую мать.
Школу я закончил с серебряной медалью. Подал документы в ВМА им. С.М. Кирова. Стали ждать. Вряд ли я видел себя врачом, скорее журналистом. И завуч школы А.А.Житникова тоже советовала мне идти в МГУ на факультет журналистики. Но перевесила позиция моего отца – военного человека, перспектива перейти на казенное положение (для многодетной семьи это было важно), а главное, прельщала военная форма и престижность этой Академии.
К этому времени отца перевели в г. Евпаторию Зам. Начальника тамошнего НИИ в системе Главного Артиллерийского Управления. Вся семья, кроме меня и сестры Любы, переехала в Крым.
В Академию меня приняли. Но всё это было непросто. Были экзамены. Но и это было еще не все.
Первая в моей жизни мандатная комиссия. Помню комнату с занавешенными окнами в Управлении академии, большой стол, сидящих за ним людей в погонах. Низкая лампа, освещающая нижнюю часть портрета Сталина, как раз – по усы. Черный потолок. Я – на стуле посреди комнаты. Каждому из членов комиссии, наверное, далеко за 50. Они казались мне стариками. Главный – маститый полковник с тяжелым взглядом. Задали вопрос об отце. В 1939 г. он получил строгий выговор за то, что не поддержал обвинение против своего начальника – якобы «врага народа». Это было на военном заводе, в Москве. На заданный вопрос я ответил, что знаю об этом случае, а также о том, что через год выговор был снят. Хорошо, что отец меня об этом проинструктировал. Темнота комнаты, тяжеловесная таинственность и непредсказуемость давили. А за закрытыми окнами все было залито июльским солнцем, весело бежали трамваи. Эта плита могла раздавить, и не было бы доктора Кириллова.
Несколько лет спустя, я встретил этого маститого политработника в Ленинграде. Уже уволенный, он с такой же каменной физиономией в неизменном кителе ходил в соседнюю булочную. Он меня не замечал. Вершитель судеб. Мне кажется, я тогда начал понимать, почему коммунист учитель из Шереметьевской школы Алевтина Алексеевна Житникова не вступала в партию, а большевик дядя Гена не захотел в нее возвращаться. Наверное, все было сложнее. Жизненная позиция моя стала более глубокой, но не изменилась.