Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Инерция давно остановившегося движения. Житейский тлен, подгоняемый ленивым ветром привычки жить.
Болото жутко тем, что затягивает.
Можно ли объяснить жутью этой ряд диких и бессмысленных выходок Пушкина в кишиневскую пору? Его нельзя оправдать, понять можно. Им руководил страх так же превратиться в живую мумию. Какого контроля надо ждать от человека, который почуял вдруг гибельную власть трясины, когда отвратительная жижа уже достигла горла и готова смешаться с живым дыханием?
Сопротивление болоту и гибельный страх не выбирают формы. Форма нужна красоте и покою, стремительность и ужас обрести её не успевают.
Можно ли научиться вести себя достойно в мире призраков?
…Вот Пушкин. Он продолжает с офицером Липранди начатый ещё на улице разговор.
— Э. Пушкин, зачем нам сетовать на несчастную жизнь. Несчастье — это отличная школа, — говорит Липранди.
— Ну, знаешь, коли так, то счастье — университет, и я бы предпочёл совсем не иметь школьного образования…
Смеётся так, что обращает на себя общее внимание.
— Скажи, брат Липранди, — продолжает Пушкин, — это верно, что среди местных молдован есть такой обычай, что они за обиду на дуэль не вызывают, а нанимают молодцов с палками, да их руками и дубасят противника?..
— Был тут такой случай, буквально второго дня. Тут поссорились два молдавана и обошлись друг с другом ровно таким способом…
— Забавно, забавно.
Пушкин в рассеянности оглядывает пестрое собрание, в котором смешались долгополые молдавские хламиды, офицерские сюртуки, мужские и женские наряды, вполне соответствующие последней волне парижской моды.
Знакомое лицо давешней миловидной напарницы Пушкина по неудавшейся мазурке Марьи Балш останавливает его взгляд.
Тут следует кое-что пояснить. Сделаем это выдержками из дневника кишинёвского знакомца Пушкина, военного топографа И.П. Липранди, с которым он только что вошёл в избранное местное общество, и вскоре станет свидетелем происшествия, наделавшего много шуму и пересудов.
«Марья Балш… была женщина лет под тридцать, довольно пригожа, черезвычайно остра и словоохотлива; владела хорошо французским языком, и с претензиями. Пушкин был также не прочь поболтать, и должно сказать, что некоторое время это и можно было только с нею одной. Он мог иногда доходить до речей весьма свободных, что ей очень нравилось, и она в этом случае не оставалась в долгу. Действительно ли Пушкин имел на неё какие виды или нет, сказать трудно; в таких случаях он был переметчив и часто без всяких целей любил болтовню и материализм, но, как бы то ни было, Мария принимала это за чистую монету. В это время появилась в салонах некто Альбрехтша; она была годами двумя старше Балш, но красивей, со свободными европейскими манерами; много читала романов, многое проверяла опытом и любезностью своей поставила Балш на второй план; она умела поддержать салонный разговор с Пушкиным и временно увлекла его. У Балш породилась ревность; она начала делать Пушкину намеки и, получив однажды отзыв, что женщина эта (Альбрехтша) историческая и в пылкой страсти, надулась и искала колоть Пушкина. Он стал с ней сдержаннее и вздумал любезничать с её дочерью, Аникой, столь же острой на словах, как и мать её, но любезничал так, как можно было любезничать с двенадцатилетним ребенком. Оскорблённое самолюбие матери и ревность к Альбрехтше (она приняла любезничанье с её дочерью-ребёнком в том смысле, что будто бы Пушкин желал этим показать, что она имеет уже взрослую дочь) вспыхнули: она озлобилась до безграничности. В это самое время и последовала описанная сцена…».
— Скучно мне, Марья Степановна, — вполне дружелюбно начинает Пушкин. — Хоть бы кто нанял подраться за себя что ли…
Но, видно, не под добрую руку подошёл Пушкин. Марья Балш его дружелюбного настроя не принимает.
— Да вы, Пушкин, лучше бы за себя подрались, — резко говорит она.
— Не понимаю, — Пушкин хмурится, чувствуя её раздражение.
— Да у вас, кажется, со Старовым поединок не совсем по чести закончен…
Пушкиин даже отшатнулся при этих словах, будто замахнулись на него.
— Марья Степановна, — с усилием сдерживая себя, начинает он, — не следует вам толковать о делах чести, вы не мужчина. А если бы вы были мужчиной, я бы нашёл способ объяснить вам, как поступают в делах чести, — медленная и тяжёлая ярость загорается в нём. — Впрочем, я узнаю сейчас так ли же думает о моей чести ваш муж?..
И уже подталкиваемый единственно гневным неблагоразумием, он идёт в глубь залы, туда, где в сизом чаду табачного дыма видны фигуры картёжников. Там отозвал он в сторону Тодора Балша, тучного, немолодого уже молдаванина, в пышных вельможных одеждах.
— Ваша жена сделала мне оскорбление, — четко, чтобы не враз взорваться, выговаривает Пушкин. — У нас говорят, — муж и жена — одна сатана… Потому придется вам держать ответ за слова своей жены…
— Не понимаю, что вам угодно, — надменно говорит вельможный молдаванин.
— Мне угодно знать, так ли же вы думаете о моей чести, как ваша жена?
Видно, Тодор Балш не может взять в толк, чего хочет от него этот ниоткуда взявшийся перед ним яростный юнец.
— Погодите, я узнаю у жены что там такое…
Он уходит, а Пушкин, провожая его взглядом, нервно мнёт широкими зубами трепетные свои губы. Так, закусивши удила, трепещет перед броском рысак самых чистых кровей…
Балш возвращается.
— Как же вы требуете у меня удовлетворения, а сами оскорбляете мою жену, — с прежнею флегматичной надменностью произносит он.
Пушкина прорвало. Задохнувшись, не говоря больше ни слова, он хватает с ближайшего стола тяжёлый бронзовый подсвечник с горящими свечами и бросается с ним на Балша, соря свечами и огнем. Подоспевший полковник Алексеев перехватывает его руку. Сцена выходит безобразнейшая.
— Уберите от меня этого ссылочного, — кричал в свалке, утративший всяческое достоинство Балш.
Поднялся женский визг.
«Старуха Богдан, мать Марии Балш, — рассказывали потом очевидцы Петру Долгорукому, — упала в обморок, беременной вице-губернаторше приключилась истерика, гости разбрелись по углам, люди кинулись помогать лекарю, который тотчас явился со спиртами и каплями, — оставалось ждать ещё ужаснейшей развязки, но генерал Пущин успел привести все в порядок и, схватив