Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На прогулке Курский скептически поглядывал, как я разминаюсь: «Был у нас на Княж Погосте один каратист, – наконец не выдержал он, – все тренировался. Я хожу, смотрю, потом говорю ему: «Ну, давай». Он на меня налетает: «Кья!!!» Я ему РАЗЗЗ!!!» Тут Николай Иваныч совершает какое-то непонятное движение, которое, видимо, должно обозначать смертельный прием. Каратист, конечно же, был бесславно повержен Курским Дипломатом.
Зимой один из сокамерников от холода начал приплясывать. Ну разве Курский пропустит случай показать, как надо?
– Ну кто так бьет чечетку?! Вот как надо!
Николай Иваныч пытался изобразить «выход из-за печки», но поскользнулся и шлепнулся на пятую точку. Короче, скучать с этим штригелем не приходилось.
В камере сидел еще один пожилой мужик – хозяйственник-расхититель. Потом я узнал, что с ним по делюге были замешаны крупные чины оренбургского горкома. Он всерьез опасался за свою жизнь. Когда меня закинули в их хату и я начал тренироваться, расхититель решил, что я и есть тот, кто пришел по его душу. Встаю ночью отлить, у него дынц – один глаз сразу открывается. Я, по простоте душевной, ничего не замечал. Когда хозяйственник понял, что я не наемный киллер, он стал тихой сапой открывать мне личину самозванца. Например, обратил внимание, что давеча Курский рассказывал, что сидит без выхода восемь лет. А неделю назад плел, что прогуливался по набережной Ялты под песни Жанны Агузаровой, которая год как появилась. Кстати, услышав ее первый раз по тюремному радио, я буквально испытал культурологический шок, настолько поразил меня ее чистый, звонкий голос. И какое же разочарование испытал позднее, увидев ее в лагере по телевизору…
Следачка Людмила все же направила меня в Челябинск на экспертизу с головой.
В Челябе на дурдоме я тут же занялся любимым делом – драками с мусорами. Они на меня нападали потому, что я отказывался выходить на уколы. После первого кипиша мне быстренько вкололи «Галин передок» (галоперидол). Действие у этого препарата потрясающее. Днем мы с другими психами беседовали о войне. После уколов начинало ломать, ноги между собой переплетались и мне казалось в забытьи, что я полководец, ноги – это фронты и я их туда-сюда передвигаю.
Через пару дней заехал дурак с Чапаевска, но бродяжной. Мы с ним потрещали за общее. Потом выяснилось, что он тоже занимался каратэ. Договорились напугать мусоров. Они заходят в камеру, а мы принимаем стойки, которые заранее отрепетировали и орем недури́ком: «Кья!!!». Менты позвали на помощь наряд с другого этажа, меня опять скрутили и гурьбой потащили на укол. Чапаевский, падло, с перепугу сам свалился, как только менты ворвались в камеру и биться пришлось одному. Мусора изрядно намяли мне бока. По дороге я притворился, что затих, но в процедурной ожил, рванулся, упал вместе с сотрудниками и переколотил какую-то медицинскую дребедень. Ну, мне и вкололи двойную дозу…
Ночью по мотивам дневного каляка снилось, что мне доверили общак, а менты хотят его отобрать. И я его берегу, прячу, зажимаю ногами… Короче, парни, кто парится за растяжку – «Галин передок» поможет лучше любой йоги. У меня под утро ноги оказались где-то за ушами. Менты быстро нашли мое слабое место и стали таскать мне прессу из дома, чтобы я не дрался.
Недели три я там прокантовался и отбыл в челябинский острог. Дураком меня не признали. Тюрьма была «красная». От общей массы я был мгновенно изолирован и посажен в «двойку», где встретил замечательного, седого, как лунь, старичка Гришу Колхозника. Он без выхода отсидел двадцать пять лет, в том числе за лагерное убийство. Когда я немного отошел от уколов, стал задавать Грише, мучившие меня вопросы: «Может ли Вор советовать мне признаться в кражах?» Ну и поделился всеми странностями в поведении Курского Дипломата.
– Сынок, это не ВОР, это блядина, – четко сказал мне Гриша.
В Лямбурге меня бросили в ту же хату. И уже вечером я нахамил Курскому. А его каждый день вызывали на уколы. Въедливый хозяйственник шепнул мне, что в бане спецом рассматривал его тощую задницу, но следов от уколов не обнаружил. По его мнению, под предлогом процедур сексот ходил на встречи к операм. Самозванец почти сразу смог маякнуть операм, что я перестал воспринимать его как Вора. Буквально на следующее утро меня закрыли в изолятор. Якобы я обматерил молодую надзирательницу, за большую жопу прозванную Фюзеляж. Это дама мне не казалась подлой, а, напротив, даже приятной и миловидной. Словом, я был вдвойне обескуражен. (Что такое карцер оренбургского острога я расскажу позднее.) Отсидел максимальные для еще не осужденных 10 суток, поднялся в камеру. Не прошло и двух часов, как меня снова опускают в кандей. На этот раз донос написала жирная тварь Эльза Кох. Тут уж я не удивился и не расстроился. Еще та пропадлина! Опера ясно давали понять, что если я попробую «раскачать» Курскому, меня сгноят в старых монастырских подвалах, ставшими карцером оренбургского централа.
Пользуясь случаем, я искренне, от всей души желаю сдохнуть узаконенному садисту оперу Ковшову и надзирательнице Эльзе Кох.
После двадцати суток карцера, в камере меня встречали как именинника и героя. Самозванец Курский называл меня терпигорцем и бродягой. Стал отдавать мне масло и компот. И я, скотина, повелся на эту мякину. Ну, не захотел больше страдать ради его разоблачения. Пошел по пути наименьшего сопротивления. Я знал, кто он. А он знал, что я знаю. И мы как бы заключили условный пакт о ненападении. Самозванец прекратил изводить меня россказнями про несчастного крадуна Зота. Напрочь забыл о своих советах сознаться в кражах. Вообще стал со мной подчеркнуто уважителен: «Ты теперь каторжанин, бедолага! Хапнул горя!» Через месяц он освободился прямо из камеры. Последнее, что я о нем слышал: Николай Иваныч попытался сунуться к родственникам расхитителя, что-то там выкружить, и его там здорово побили.
Встретились бы мы сейчас, я бы не стал его карать. Одного мусоренка с «тройки» я поймал на свободе в Новотроицке. Поколотил. Ничего мужского. Визжал, как свинья. А Курский Дипломат… Во-первых, ему уже девяноста два года, если жив курилка. Во-вторых, спрашивать надо было тогда… А я малодушно предпочел без несчастья досидеть до приговора.
На всякий случай пишу его полное имя. Может, встречал кто? Миненков Николай Иванович. А другим стукачам, Гене Кузнецову и Андрею Буряку, сейчас лет по 50–60, если не сдохли, подонки.
Через полгода состоялось судебное заседание. Мне запросили было особый режим. Но моя адвокатша Евгения Григорьевна Пастернак билась за меня, как разъяренная тигрица (дай ей боги долголетия и здоровья!). Менты лично мне доказали участие только в двух кражах. На суде было множество дам, в основном тех, кто помогал сбывать краденые шмотки, девок молодых и смазливых. Плюс Малолетка, которая меня не дождалась и родила хрен знает от кого. Плюс приехавшая меня поддержать яркая орсовская манекенщица Лена Дениченко. Словом цветник, а не зал суда. Но все они меркли по сравнению с судьей. Величавая аристократичная женщина средних лет с красивым, надменным лицом. Тамара Петровна Исаева. Каким-то седьмым чувством я понял, что она очень порочна. После шести месяцев воздержания я глазел на нее с неприкрытым вожделением. И она это почувствовала. Глазами и мимикой дала мне понять, чтобы я вел себя скромнее. В перерыве Пастерначка шепнула: «Тамара Петровна просит, что бы ты на нее так не смотрел».