Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В трамвае, зажатая рабочими, как бревно в сплотке, она удивлялась силе кондукторши, буравящей человеческую массу, помогавшей себе не только локтями, но и коленями. Кондукторше специально препятствовали, коллективное пролетарское сознание преобразовывалось в этой давке в стадное, в результате чего многим удавалось доехать до своей остановки бесплатно.
Веселье у изнурённых было отчаянное, ругань – безбожная.
Кондукторша пыталась унять злословие: «Прежде чем материться, подумал бы!» «Уже три раза подумал. Очень устал…» «Если у нас мат кончится, у тебя, Нюрка, трамвай встанет…»
4
Однажды ночью этот дом на деревянных сваях постройки 1860 года поплыл – повело его на сторону, и он пал на днище. Удар был неожиданно сильным. Жильцы, ещё помнящие бомбёжки, повскакивали. Причина выявилась мирная – подгнили опоры.
Печи от удара потрескались, но не обрушились, а только стали сильнее дымить. Кирпичные трубы на крыше, однако, осыпались и были заменены на жестяные. С тех пор дом так и стоял, кособокий и многотрубный, словно корабль, выброшенный на мель…
Она шла по длинному коридору среди рухляди у стен и заломленными назад руками пыталась развязать узел платка на спине.
Из дверей её комнаты донёсся надсадный, рокочущий кашель. Она остановилась, потом быстро, почти бегом, достигла конца коридора и распахнула дверь:
– Коля!..
Сын сидел на корточках у печки и ворочал кочергой в топке.
Свет животворного огня состаривал его лицо до неузнаваемости. Он глядел на мать изумлённо, словно на чужую.
– Мама! Его досрочно!.. – радостно выпалил младший. Он резал батон, купленный на заработок саночника.
Словно бы оттаяв, полилась у неё с языка бесконечная, взволнованная и бестолковая речь-причет.
Брезентовый малахай она грохнула в угол на сундук и, как была в ватных штанах и валенках, с мешочком ячневой крупы и с бидончиком убежала на кухню варить кашу.
Генка бросил нож и из-за сундука вытащил тряпичный свёрток.
– Гляди, Коля! Настоящий тэтэ.
Николай испуганно отвёл руку брата с пистолетом, словно это была спящая гадюка.
– Где взял?
– У пьяного.
– Пьяного шмонать и шнырю западло.
– Не я, так другой бы… На толкучке, Коля, продать, сколько дадут, как думаешь?
– Проси сразу «десятку» строгача..
– Ты чего, Коля? – не понял Генка. – «Штуку», не меньше, можно «оторвать».
– Повяжут тебя на раз.
– Ну, у тебя же есть друганы. Через них скинем.
– Мать знает?
– Я что, дурак?
– Спрячь и забудь.
5
Сердце её сжималось от боли и ужаса за сына, полуживого, не от мира сего, в могилу краше кладут, а слёзы источались радостные. Руки сами собой созидали праздник. Чистой скатертью из приданого она накрыла стол. Единственный стул придвинула – для блудного, а две литые табуретки работы кустаря – для себя и младшего. Кастрюлю с кашей водрузила в центр. Тарелки выставила, опять же, для пришельца – самую большую, и разложила искорёженные алюминиевые ложки…
Масла в кашу болезному Николаю она вылила полпузырька, а он лишь поклевал и отодвинул тарелку.
– Я, мама, в тубдиспансер на учёт встану. Талоны на молоко дадут.
– Кашка-то на молочке!.. Ох и заживём, ребятки! – бодрилась она.
Младший уже вылизывал свою тарелку, жадно косясь на нетронутую порцию брата, но прав на неё не заявлял.
Голая лампочка на шнуре освещала пролетарское пиршество.
Чёрный зев бумажного репродуктора извергал благостные вести:
«Забота о человеке – закон нашего общества».
«Вручение орденов передовым работникам».
«Заводской посёлок молодеет».
«Новая опера о колхозной деревне».
«Образ народа-победителя».
«Безработица в Париже».
«Новое яркое проявление заботы о благе народа».
«Рабочее «спасибо».
«Смертельная хватка власти капитала».
«Патриотический подъём»…
6
Их дед, Романов Савва Михайлович, в пасть прожорливой власти швырнул новенький пятистенок, с пожеланиями подавиться оставил скотину, повозки, скарб, но инструменты задворками уволок ночью на тележке – все эти буравы, долотья, киянки, фальцгебели и зензубели… Там были и деньги, тугой трубочкой засунутые в выемку фуганка.
В городе дед с семьёй осел в бараке, для виду поступил в артель, а кормился столярным промыслом – резной красной мебелью собственного великолепного исполнения.
Благоденствовали меньше года. По доносу соседа фининспектор «закатал» его в тюрьму, где он и сгинул.
Могуч был, костист, с корявыми руками и усами, скрученными в иголку, хотя от него остались лишь две табуретки, но по тому, как они были скроены, сбиты-сшиты, можно было представить Савву во всей его старопрежней богатырской сути.
А сын, презрев отцову неукротимость, записался в комсомол, пошёл к власти на полное услужение и был убит под Киевом немцами.
Осталась Анна с двумя парнями. Младший, сосунок, ещё выживал на скудных материнских соках, а Колька тощал неимоверно. Он не пожелал следом за бабкой, умершей от голодного белкового отёка (плясунья была и певунья), а стал вором, и удачливым. Пока мать не взяли на лесозавод, подкармливал и себя, и сирое семейство: взламывал ящики в порту, шерстил товарняки, а на квартирной краже попался. Через год вышел лихим разбойником и скоро плотно сел за драку с кастетом. Покрепче всякого кастета оказался нанесённый по нему удар туберкулёзной бациллы. Даже для тюрьмы стал не годен. Целыми днями лежал теперь дома на сундуке у печки, кашлял, сплёвывал и слушал радио:
«Будем работать ещё лучше».
«Растёт производительность труда».
«Друзья» – главы из поэмы».
«Баллада о счастье».
«Трудолюбивая молодёжь».
«Стране нужны здоровые дети».
«Голодные рабочие во Франции».
Вместе с палочками Коха грызли его и эти слова, он впитывал их, как отраву, сулему или крысиный яд, в стремлении поскорее извести своё никому не нужное тело. Теперь всё чаще он впадал в беспамятство и бредил. Вырывался из его ссохшейся груди даже не стон, а вой…
Брат приносил молоко. Просил пить. Колька матерился:
– Брось, Генка! Ну его на хер, это ихнее молоко… Ещё заразу там подцепишь..
– У тебя не подцепил и у них не подцеплю».
– У них вся зараза, Генка, у них!
Мать твердила, как заклинание «Всё будет хорошо!» Какие-то порошки сыпала ему в беззубую пасть…