Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А теперь, когда дочь выросла?
— Друг у нее нежнее девицы: руки бритые, ноги бритые, гладкий, как угорь.
— Совет да любовь.
— Это — вряд ли. Я ему в тещи не гожусь. Глаза, говорит, большие, зеленые, ноги — длинные, руки — длинные, страшная, как смерть.
Даже в четвертый раз, что со мной бывает исключительно редко, я не полюбил Токио. А все потому, как объяснил мне живущий здесь аспирант Саша Беляев, что ездил по городу без велосипеда. Уверен, что так оно и есть, потому что, заблудившись, я попал в квартал переулков, стены которых почти касались друг друга. Из-за ограды торчала голая слива, усыпанная розовыми цветами, в сумерках горели красные фонари, зазывая в кукольный ресторанчик, и по мостовой, уступая взрослым дорогу, ехали на двухколесном дети, ловко держа одной рукой зонтик.
Но чаще я катался под землей, где токийцы проводят оставшуюся от работы жизнь. В метро спят, читают мангу, переписываются по телефону, тешатся видеоиграми и копят сексуальные фантазии: подземка — популярный сюжет японской порнографии. Времени хватает на все, потому что метро покрывает значительную часть архипелага. Станций столько, что, в отличие от Москвы, тут никто не помнит наизусть схему линий. Нам, безграмотным, от нее проку мало, и меня за собой водила переводчица, говорившая по-русски лучше меня, если не считать московского аканья. Девочкой она училась в русской школе и даже была первой и единственной японской пионеркой. Ради нее пришлось изменить текст пионерской клятвы. Перед лицом товарищей она обещала хранить верность сразу двум коммунистическим партиям — Советского Союза и Японии. В память об этом мы начали экскурсию с буддийского кладбища, где лежит Рихард Зорге.
— Раньше, — объяснила она, не оставляя тему, — здесь принимали в пионеры детей советских посольских работников.
Но и теперь могилу не забыли, судя по корзине свежих цветов. На плите с трехъязычной надписью я обнаружил окурок и пластмассовый стаканчик с водкой.
Утолив ностальгию, я запросил экзотики, и мы отправились в храм Мэйдзи. Император, которого считают японским Петром за то, что он просветил нацию и сделал ее опасной, удостоен целого леса в центре города. Внутри — мемориальный храм: ворота-тории из тайваньских кедров и открытый, как сцена, алтарь для богослужения. День был субботним, солнечным и по астрологическому календарю счастливым, поэтому необъятный двор заполняли свадебные процессии. Гости — в костюмах и платьях, молодые — в кимоно, жрецы — в белоснежных шароварах и черных шапках из накрахмаленного шелка. Шествие открывал оркестр гагаку — с бронзовыми колокольчиками и губным органчиком. Все это я уже видел, но только на картинках — иллюстрациях к «Принцу Гэндзи», сделанных задолго до того, как на прибрежных болотах вырос этот сравнительно молодой город. Старину в Токио вернула экономика. Еще недавно модной считалась западная свадьба. По всей Японии настроили фальшивых церквей без крестов, но с алтарем, где венчали с фатой под Мендельсона. Кризис, однако, разорил и этот бизнес, вернув молодоженов в более дешевые синтоистские храмы.
Став свидетелем свадебных церемоний, я не удержался от расспросов. Дома, что в Америке, что в России, я робко прислушиваюсь к шепоту политической корректности. Но за границей пускаюсь во все тяжкие и выясняю скрытую от посторонних котировку женихов и невест. Чтобы узнать, кто как к кому относится, надо разобраться в устройстве брачного рынка. В Израиле, например, все евреи — братья, которые с точки зрения заботливой свекрови делятся на 40 категорий. Выше всего ценятся немецкие евреи — их меньше всего осталось. Американцы в хвосте, сефарды — за воротами. То же — в Скандинавии. Все, конечно, викинги, но шведы — женихи солидные, норвежцы — простоватые, датчане — сибариты, исландцы — варвары, финны — не скандинавы вовсе. Японцы женятся на японках. Исключение — корейцы.
— Хорошие хозяева, — объяснила мне переводчица, — только в Бога сильно верят.
— В какого?
— В вашего. А то у нас своих мало — в каждой роще.
— А китайцы?
— Исключено. Вероломная нация, у нас-то все на лице написано. И никаких представлений о манерах, ритуалах, приличиях. На пол сядет, ноги скрестит, меня бы мать убила.
— А американцы? — спросил я, покинув Азию.
— Открытый народ, — вздохнула собеседница, — знаешь, чего ждать. Уж лучше французы.
— Чем?
— Чем остальные, японок любят.
— Остались русские.
— Мы их любим, особенно — Достоевского и Тарковского, но больше всего — Чебурашку.
— Вы и в него верите?
— Наша религия не ревнивая.
На прощание я полез фотографироваться с невестой в про-катном кимоно с журавлями. На меня не обиделись, но переводчица ласково сказала:
— Кокисин оусэй на гайдзин.
Я потребовал перевода.
— Это такое поэтическое выражение.
— А значит-то что?
— Любознательный варвар.
— Ну где я вам найду слона в январе, — развел руками элегантный гид в чалме, которая никак не мешала твидовому костюму и оксфордскому произношению.
— А что, — съязвил я от разочарования, — в это время года они не водятся?
— Нет, почему же, — улыбнулся он, — скорее наоборот, но все заняты на работе.
— Лесоповал? — опять не удержался я.
— Какое! Свадьбы. Да вы сами посмотрите, — сказал он и повел на балкон.
После искусственной прохлады туристского бюро влажная тропическая темнота не только облепила тело, но и залила глаза. Поэтому я не видел, а знал, что внизу — бескрайний мегаполис. Бродя по этому городу, никогда не знаешь, покинул ты базар или еще в нем. На улице всегда торгуют, хотя не всегда понятно — чем: пряности, части ржавого грузовика, живая птица, краденые фильмы, чай в кульках, использованные газеты, полиэтиленовые мешки. Бедность перемешалась с нищетой и растворилась в разноцветном празднике. В нем нельзя не заблудиться. Лишенный структуры и логики, Дели расползается во все стороны таким образом, что постороннему его и не понять, и не принять, но расстаться тоже непросто.
Вечером, однако, город, как принято в этом краю, возвращался в одно из своих прошлых рождений и выглядел полевым станом. Под роскошными (с кулак) звездами — россыпь рифмующихся огней. По опыту я знал, что это горят голые электрические лампочки по 20 ватт — в обрез. Их хватает, чтобы привлечь голодного и осветить пекаря. Его походная кухня — ржавая бочка с медленно горящим пометом и кривой лист кровельного железа. На него ловко швыряют комки сырого теста. Через мгновение они становятся лепешкой-чапати, которую почти наугад суют покупателю в обмен на мятые рупии. Вкуснее хлеба я не ел.
Проглотив от воспоминаний слюну, я вгляделся в мягкую настойчивую темноту. Огни медленно приближались, не становясь ярче. Вместе с ними в притихшем городе явился звон колокольчиков, шум трещоток, возбужденные голоса, пение и легкие звуки тяжелых шагов. Еще чуть-чуть, и в темноте образовалась квадратная масса. Сперва узнать слона мне помешал торжественный наряд, превративший зверя в храм. На спине, как идол в алтаре, сидела невеста под балдахином, освещенном радужными лампочками. Видимо, они работали от генератора, спрятанного в слоновьей сбруе.