Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшно говорить о таком, но после этого Морани откинулся назад, убежденный, что все в порядке: в голосе женщины там, в комнате за его спиной, всего-навсего звучал ужас, слышанный нами уже много раз.
Знаю, знаю… я говорил, что он был добрым человеком. Вы можете согласиться со мной или нет – в конце Бог все равно всех рассудит по справедливости.
Я продолжил читать стихи. Имени поэта я не знал, ведь имена часто теряются в потоке времени. Мое вот, например, будет потеряно – я слишком мало сделал, чтобы меня запомнили. Уберто, возможно, вспомнят – как грязное чудовище или как правителя, который двадцать лет обеспечивал безопасность Милазии. Или по обеим причинам?
Думаю, и Фолько д’Акорси, и Теобальдо Монтиколу ди Ремиджио будут помнить долго. Может, я ошибаюсь. В том, что касается времени, всегда легко ошибиться. Я также понятия не имею, что о них скажут, когда пройдут столетия, а рассказы исказятся и станут ложью, когда, возможно, даже дворцы, которые возвели или перестроили по их приказу, станут руинами, и никто не будет знать, какими прекрасными были тот или иной мужчина или женщина, если только они не останутся запечатлены на портретах.
Возможно, именно живопись переживет всех нас. Впрочем, мне известно по крайней мере одно изображение великого Меркати, которое, хоть и великолепно как произведение искусства, совсем не похоже на живого человека, – а я видел того, кто изображен на той фреске.
С другой стороны, если уж говорить о мастерах искусств, переживших нас всех, то я той ночью читал стихотворение, которое мне очень нравилось, но понятия не имел, кто его написал.
Еще один вскрик, более тихий. На этот раз в нем слышалась не столько физическая боль, сколько душевное страдание. И он по-прежнему доносился не с той стороны комнаты, где стояла кровать, а ближе к гобеленам.
– Следует ли мне окликнуть его? – спросил Морани.
Он никогда не задавал мне таких вопросов и сам, следуя инструкциям графа, время от времени окликал его из-за двери.
Уберто знал, что его ненавидят. Он был осторожен.
– А не слишком рано? – спросил я притворно-равнодушным тоном. Да простит меня Джад и за это тоже. Я знал, что в комнате, скорее всего, происходит нечто такое, чего не должно происходить.
– Слишком рано, – согласился управляющий.
Я дочитал стихотворение с запада и предложил Морани прочесть другое – более новое, одно из его любимых. Оно принадлежало перу Маттео Меркати, которого многие считали не только лучшим скульптором и живописцем нашего времени, но также зрелым поэтом, за что прощали ему его многочисленные прегрешения. Он умер не так давно. Как я уже упоминал, однажды я с ним встречался, а еще на протяжении многих лет думал о том, почему одних людей прощают, а других нет.
Какое-то время мне и хорошему вину удавалось удерживать Морани на месте, но долго это не продлилось – управляющий явно был встревожен. Внезапно он встал.
– Я все-таки его окликну, – сказал Морани и подошел к двери. У меня сильно забилось сердце.
– Мой господин! – громко позвал он. – С вами все в порядке?
Именно так ему было велено поступать в такие ночи, как эта, до тех пор, пока девушку или мальчика не выведут обратно за дверь, или пока не вызовут слуг, чтобы вынести мертвое тело. Уберто к их появлению уже удалялся во внутренние покои. Он не задерживался, чтобы проследить, как Морани руководит выполнением этой задачи.
Когда Морани окликал графа сквозь дверь, правитель Милазии обычно отвечал: «Все в порядке, управляющий», и Морани коротко кивал, хотя видеть его мог только я, после чего снова усаживался на сундук.
В ту ночь он не получил ответа.
Морани повторил вопрос. Из-за двери лилась тяжелая тишина. Меня затрясло.
Морани позвал в третий раз, потом глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться, и открыл дверь. Я мельком заметил, как у него дрожит рука. Он вошел, я последовал за ним.
– Всеблагой Джад, любящий детей своих! – произнес Морани ди Россо.
Я до сих пор помню его голос, произносящий эти слова. Думаю, в тот момент управляющий понял, что тоже мертв.
* * *
Похоже, мужества и воли не всегда достаточно. Или это оказалось слишком тяжело, думает Адрия.
Очень трудно удерживать внимание, даже просто оставаться в сознании, побеждая боль. На сырой, темной каменной лестнице стоит леденящий холод. Девушка слышит крыс, а возможно, и других тварей. У нее есть лампа, позволявшая видеть скользкие ступени, но левая нога не слушается, и поэтому Адрия не может просто миновать лестницу. Ей удается сесть и сползать со ступеньки на ступеньку, вытянув раненую ногу, потому что сгибать ее без крика оказалось невозможно, и неизвестно, кто мог услышать беглянку за поворотом.
Впрочем, все это будет неважно, если она не сумеет спуститься на первый этаж и добраться до маленькой дверцы, скрытой кустами. Как объяснили девушке, эта дверца открывает путь прямо в осеннюю ночь за городскими стенами, где ее ждет Коппо и другие, где кони и спасение.
Сейчас Адрия сидит на лестничной площадке, пытаясь собраться с силами. Это, должно быть, третий этаж дворца. Если как следует поискать, вероятно, дверь найдется и здесь. Ей необходимо передохнуть. Она понимает, что это опасно, но… ей необходим отдых, хотя бы совсем недолгий…
Адрия приходит в себя от звука и от нахлынувшей боли. Видит на стене над собой свет другой лампы, падающий из-за поворота. Сама лампа и тот, кто ее держит, пока остаются невидимыми. К тому времени ее собственная лампа уже погасла, но какое это теперь имело значение?
Они будут делать со мной ужасные вещи, думает она. К счастью, у нее за поясом кинжал Уберто. Некоторые вещи можно контролировать, даже в самом конце. Интересно, сможет ли она убить еще кого-то прежде, чем ей придется убить себя? Или она просит у Бога слишком много?
* * *
Сначала мы увидели кровь.
Она образовала густую, темную лужицу возле изуродованных гениталий графа. Я уставился на них, потом отвел взгляд, с трудом сглотнув, – я никогда не видел ничего подобного. Раньше я был слишком мал, затем жил в Авенье, пока не повзрослел, и не видел войны. Мы слышали о том, как после захвата городов младенцев ради забавы подбрасывали в воздух и ловили на пики. Но как бы ужасны ни были эти рассказы, они оставались просто рассказами, услышанными в школе. Мы изучали философию Древних, музыку, придворный этикет. Мы сражались друг с другом на деревянных мечах, потом осторожно, под присмотром, на настоящих. Случались переломы и травмы, иногда мальчишки из семей, ненавидящих друг друга, намеренно наносили друг другу колотые раны, но… не такие.
А когда я взглянул на лицо графа, то кое-что заметил. Он вцепился обеими руками себе в горло, будто задыхался. Я и сам с трудом заставил себя дышать. И думать.
Гуарино всегда говорил, что когда настоящий придворный встречается с чем-то неожиданным, то сначала медленно и терпеливо делает определенные умозаключения. Конечно, я не относился к придворным, но он был моим наставником, и я пытался жить так, как он учил.