Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет ничего удивительного в том, что Лакан выводил из себя многих своих коллег, ведь под маской респектабельного психоаналитика он обнаружил эпистемологического канатоходца. Его шутовской стиль, эксцентричность, проводимые с дадаистским юмором смехотворные сеансы скандальны и по сей день, поскольку самым ярким образом обнаруживают невозможную позицию фрейдовского дискурса, навеки зависшую между подозрениями в жульничестве и харизмой туманных откровений. Вызов, брошенный Лаканом, отдается эхом Тцара: аналитическая позиция существует именно в силу ее невозможности. «Стихотворение напоминает нас» (или «психоаналитические толкования обнаруживают нас») потому, что мы нуждаемся в том, чтобы стихотворения и случай нас признали.
II
Говорят, лакановская мысль проистекает главным образом из Гегеля и Хайдеггера, да и философы, увлеченные Лаканом, как правило, сформировались под влиянием именно этих мыслителей. Как раз по этой причине философы, к которым я обращаюсь как к объективным рационалистам, особого почтения Лакану не выказывали, считая его шарлатаном. Традиция объективного рационализма, начавшаяся с Юма, идущая через «раннего» Витгенштейна5 и нео-позитивизм к аналитической философии, утверждает, что важны только предложения, отсылающие к фактам, а истина определяется как adaequatio rei et intellectus, т. е. как адекватность фактов предложениям. И все же Лакан, хорошо знакомый со структурной лингвистикой и логикой, равно как и с учением Александра Койре, не упустил из виду объективистский рационализм. Он стремился развить такой дискурс, который обращался бы к математикам и литературоведам, таксономическим лингвистам и художественным критикам, логикам и герменевтикам. Однако странная лакановская диалектика оказалась трудной для чтения, особенно для тех, кто воспитан в духе объективистского рационализма, которому Лакан и бросил свой необычный вызов, зачастую пользуясь при этом его же языком.
Лучший объективистский рационализм – антикартезианский: нет знающего и мыслящего субъекта, субстанционального я, мыслящего res. Витгенштейн, установивший краеугольные камни объективистского рационализма самым строгим образом, систематизировал отрицание субстанциалистской концепции субъекта в «Логико-философском трактате», ссылаясь на концепцию ein Unding, чудовищности или не-вещи.6 Однако, если «знающий и думающий субъект» исключен, тогда следует предположить существование, экзистенцию [от exsistere, «быть вне дома»] «метафизического субъекта». Витгенштейн, обращаясь к трансцендентальному эго Канта и Шопенгауэра, утверждает, что осмысленный язык всегда предполагает наличие некоего метафизического субъекта, о котором нечего сказать («о чем невозможно говорить, о том следует молчать»7) как раз потому, что он оказывается за пределами мира и языка. Ибо, если язык это образ, картина, набросок мира фактов, то всегда следует предполагать наличие некоего субъекта, интерпретирующего этот набросок как образ фактов. Его метафизическое эго – не «я думаю», а перспектива и точка координации, превращающая мир всегда в своего рода мой мир. Как говорит комментатор Витгенштейна Буврес: «Он позволяет моим мыслям, моим представлениям, моим чувствам и т. д., т. е. всему тому, что суть события мира, быть моими, даже если, строго говоря [это я] не думает, не представляется, не переживает никаких чувств».8 Именно потому, что Витгенштейн не метафизик, он и предполагает этого «метафизического субъекта», я бы сказал, «субъективную функцию», предполагает, чтобы соотнести предложения с реальностью и определить их адекватность. И все же приходится наделять этого метафизического субъекта знанием и мыслью, по крайней мере, в некотором смысле, поскольку, как пишет Фаврхольдт,
именно через него обретает признание то, что является событием и то, что таковым не является. Однако такого рода приписанное субъекту «знание» весьма специфично: это – «знание», касающееся только видимых вещей, и его нельзя помыслить, высказать или описать когда угодно [курсив – С. К].
Более того, метафизический субъект это
ничто иное как своего рода геометрическая точка, из которой осуществляется «проекция» реальности в язык… Ведь по своей природе «я» не может быть в мире, ни в форме некоего объекта, ни в форме факта или комбинации фактов; короче говоря, это неумопостигаемое понятие, остающееся «чем-то».9
Витгенштейн часто прибегает к метафоре визуального поля, которое, конечно же, связано с глазом, но сам глаз при этом из него исключен. Он утверждает, что «так же как никакой физический глаз не вовлечен в факт смотрения, так и никакое эго не вовлечено в факт мышления или зубной боли». Он цитирует Лихтенберга, который заявил: «вместо того, чтобы говорить Ich denke («я мыслю»), нужно говорить Es denkt («оно мыслит»)», где es, «оно» следует использовать так же, как в словосочетании es blitzt, «сверкает молния» [буквально: «оно сверкает», «сверкает»]. Витгенштейн имеет здесь ввиду нечто подобное тому, что он говорит о «глазе в визуальном поле», и что «в визуальном поле нет ничего».10 Понятно, что это самое es неизбежно напоминает фрейдовское das Es («оно»): несубъективный субъект бессознательного.
Совершенно очевидно можно изучать смотрящий глаз, но лишь низводя его до уровня объекта в визуальном поле другого смотрящего глаза. И если случится, что кто-то захочет изучить этот «другой» смотрящий глаз, то ему понадобится еще один мета-глаз, и так далее в бесконечном движении по визуальным полям. Можно сколь угодно далеко пробираться по этой визуальной иерархии, но функция глаза так и останется экзистирующей, вне-положенной, находящейся вне визуального поля, и неважно, насколько поле это широко. Говоря лакановским языком: всем объективациям, даже самым полным, чего-то не достает, а именно непостижимого умом взгляда.
Таким образом, философская психология невозможна, а вот эмпирическая психология и когнитивные науки о «душе», нацеленные либо на формы поведения, либо на связи между этими формами определенно возможны. Глаз никогда не становится объектом визуального поля (невозможно сделать науку из метафизической субъективности), но глаза других могут войти в поле объективации. Откуда анекдот о встрече двух бихевиористов, один из которых говорит другому: «Ты – в порядке, а – я?» Сколь бы «объективистскими» ни были бихевиоральная психология и когнитивные науки, они не основываются на психологии знающего и думающего субъекта. Душа как объект исследования – особый объект, часть мира объектов: он всегда является душой другого, объектом, чья душа является мне. Лакан критикует те школы психоанализа, которые полагают себя «психологией», т. е. наукой об объекте-субъекте, о «бессознательных психических процессах», в которых аффективные процессы становятся объектом (предполагаемым продолжением реальности, с которой имеет дело психоанализ), так же как, например, процессы, происходящие с растениями, – объект ботаники.
Оригинальность Лакана заключается в отказе от иллюзорного предположения, согласно которому из (бессознательного) субъекта можно сделать «науку» психоанализ. Для Лакана, аналитики, считающие себя психологами, т. е. учеными, занятыми аффективными процессами, должны признать, что занимаются они все же чем-то другим. Лакан стремился создать непсихологическую и некогнитивную теорию аналитической практики, которая обладала бы силой вносить поправки в саму