Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдохновленные возникшей симпатией и взаимопониманием, мы вернулись из церкви. Я открыл келейную дверь и, запалив видавший виды светильник, висевший в правом углу, предложил высокому гостю устраиваться. Через единственное приотворенное окно в келью врывался прохладный ветерок. На небе не было ни облачка. Несторий долго разглядывал лик Девы Марии, висевший над моим ложем, но не произнес ни слова… Затем, осмотрев убранство кельи, сказал:
— Чисто у тебя и прибрано, Гипа, это многое говорит о человеке. А где книги, о которых ты мне рассказывал?
— Под топчаном, на котором ты сидишь, отец мой.
— Зови меня по имени, Гипа, все мы братья… Все мы лишь бедные овцы в овчарне нашего Господа.
— Но ты, отец мой, ближе к пастырю. Да не обделит тебя Господь своей бесконечной и вечной милостью!
Несторий рассмеялся и встал, чтобы я смог скатать тканый дамасский многоцветный ковер из верблюжьей шерсти, служивший мне подстилкой, под которой хранились книги и папирусные свитки. Разложив их на полу, я поднял с топчана доску и достал схороненную под ней свою сокровищницу. Несторий подошел к окну и, окликнув своих сопровождающих, приказал им возвращаться в трапезную.
— Похоже, мне предстоит провести у тебя всю ночь, Гипа.
— Меня это радует, благородный отец мой.
Все время, пока Несторий бережно перебирал содержимое моей сокровищницы, я внимательно изучал черты его прекрасного и благородного лица, готовя для нас обоих теплый напиток из благоуханной горной мяты и блюдо из фиников и сушеного инжира. Во всем облике этого человека сквозили благородство и природная красота, цвет его больших глаз был золотисто-зеленоватым, в них проглядывали ум и страстность. На бледном лице пробивался легкий румянец, а в аккуратно подстриженной бороде — мягкая желтизна. Макушку венчали редкие белые волосы. Весь его вид отличался какой-то божественной чистотой, которую так нечасто можно видеть у монахов, кем бы они ни были — старшими или младшими.
Я поднес ему чашу с мятным напитком и поправил фитиль светильника, чтобы тот давал больше света. Затем сел на тахту напротив превращенного в тайное хранилище топчана, рассматривая довольное выражение одухотворенного лица Нестория. В нем я угадывал тот образец божественного отпечатка, который и должен отличать человека веры. Когда он, в изумлении покачивая головой, наконец заговорил, я подвинулся к нему, весь обратившись в слух.
— Речи Цицерона! Какой же ты хитрец, египетский монах! Ты такой же любитель изящной словесности, как и мы… А что это здесь, в большом кожаном переплете? «О граде Божьем»{17}!
— Да, благородный отец мой, книга епископа Августина. Здесь обе части, и первая, и вторая. После нее он больше ничего не написал.
— Я знаю, Гипа, знаю. Но я удивляюсь: как она к тебе попала?
— Паломники, благородный отец мой, паломники приносят с собой все новое и все старое. Иногда дарят мне книги, иногда продают. Но эта книга не из новых. Ее первая часть датируется четыреста тринадцатым годом после Рождества Спасителя нашего Мессии… Ей уже лет десять.
Он спросил, знаю ли я предысторию сочинения этого труда, я вежливо ответил, что мне она не известна, и попросил его оказать любезность и сообщить об этом. Несторий повернулся ко мне, одарил светлой божественной улыбкой и стал рассказывать о том, что я знал и ранее, но не понимал связи между происходившими событиями. Так он говорил мне:
— Августин — человек благословенный, до него в африканском епископате не было никого, кто мог бы с ним сравниться. В городе Гиппоне{18} никто не мог соперничать с ним в учености и трудолюбии. Но в конце концов, потратив большую часть своей жизни на солдатское ремесло и поучаствовав во многих сражениях, он пришел к служению Господу. В четыреста десятом году от Рождества Христова, когда Рим потерпел сокрушительное поражение и был захвачен готами, они, вопреки ожиданиям, не стали его разрушать. Рим, как ты знаешь, был столицей мира и Вечным городом. Когда же рушится бренная вечность, возвышаются небеса. И в противовес падению града человеческого слава переходит к Божьему граду… Епископ Августин три года размышлял над этим временным унижением Рима и благословил его вековечное падение. Именно это он хотел сказать, предпослав такое название своему труду: что град Божий никогда не падет так, как был ниспровергнут город человеческий, удел которого — быть поверженным. И кроме того, он хотел очистить христианство от невежественных обвинений в том, что именно оно было причиной страшного поражения Рима.
Затем Несторий поинтересовался остальным содержимым моего тайного хранилища. Я показал ему мешок, в котором хранил египетские тексты. Он спрашивал о названиях коптских книг и папирусных свитков, и я отвечал, порой даже упреждая его вопросы. Он долго изучал коптский перевод маймора{19} о путешествии Святого семейства, написанной александрийским епископом Феофилом{20}, и на его лицо легла печаль, а глаза приобрели отсутствующее выражение. Я не мог понять, что так расстроило Нестория, и спросил, чтобы отвлечь его от мрачных мыслей:
— Маймор о путешествии Святого семейства — известная книга в Египте. Ты видел ее греческую первооснову, отец мой?
— Я видел, но на самом деле задумался о поступках этого епископа. Как мог он рассуждать о Госпоже нашей, Достославной Марии, пользуясь слухами и домыслами, и утверждать при этом, что все, что написано, — правда лишь потому, что он якобы видел ее во сне?.. Хм, а это у нас что такое? Что это за древние свитки на коптском? И что это на них за рисунки?
Я возблагодарил Господа в душе, поскольку разговор явно выходил за рамки обсуждения жития епископа Феофила и его писаний. Я по-прежнему вздрагивал всякий раз при упоминании об александрийских монахах и поторопился ответить на последний вопрос Нестория: