Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот призвали к ответу меня, нимало не надеявшегося выдержать сие испытание огнем. Я признался, что в молодые годы отдал щедрую дань вину и женщинам, но ни единой живой душе не учинил вреда и от добрых дел не бегал, и пусть в том мало добродетели, но никому не отказывался помочь и дорожил друзьями. Я бы еще говорил, но Минос велел мне войти в Элизиум, пока я не потерял голову от похвал собственным добродетелям. И со своей прелестной спутницей я направился через эти врата, и там, с жаром, но очень духовно обнявшись, мы поздравили друг друга с обретением себя в блаженном краю, чья красота превыше всего, что может начертать воображение.
Дорога привела нас в восхитительную апельсиновую рощу, где собралось великое множество духов, причем я каждого признал, и каждый признал меня: духи здесь узнаются по наитию. Скоро я встретил свою дочурку[39], которую потерял несколько лет назад. Господи! Где те слова, чтобы передать, с каким восторгом и умиленной нежностью мы расцеловали друг друга и как застыли в пылком объятии, длившемся по земному времени никак не меньше полугода!
Первый дух, с которым я разговорился, был Леонид Спартанский. Я сказал, что один наш прославленный поэт воздал ему должное, а он ответил, что весьма признателен ему за это[40].
Вскоре нас зачаровал дивный голос в сопровождении скрипки, словно попавшей в руки самому сеньору Пьянтиниде. Потом мне назвали дуэт: то были Орфей и Сафо.
На их концерте (да простится мне это слово) был старик Гомер, посадивший себе на колени мадам Дасье. Он засыпал меня вопросами о мистере Попе, говорил, что жаждет его видеть: «Илиаду» в его переводе[41]он-де прочел с тем же восторгом, какой сам рассчитывал доставить читателям оригинала.
Я не удержался и спросил: точно ли он написал поэму кусками и распевал их на манер баллад по всей Греции, как о том говорит предание? Он улыбнулся вопросу и в свою очередь спросил, не присутствует ли в поэме некий план, и если да, то, думается ему, я сам отвечу на свой вопрос. Тогда я стал допытываться, в каком из городов, оспаривающих эту честь, он родился. На это был ответ: – Честное слово, я сам не знаю[42].
Под руку с мистером Аддисоном ко мне подошел Вергилий. – Итак, сэр, – сказал он, – сколько же за последние годы вышло переводов моей «Энеиды»? – Я ответил, что, сдается мне, вышло несколько переводов, но за точное число не поручусь, потому что сам читал только перевод доктора Трэппа. – А-а, – сказал он, – занятно у него получилось! – Между прочим, я сообщил ему о соображениях доктора Уорбертона[43]по поводу элевсинских мистерий, которых поэт коснулся в шестой книге. – Каких мистерий? – спросил мистер Аддисон. – Элевсинских, – ответил Вергилий. – Я приоткрыл завесу над ними в своей шестой книге. – Сколько мы с тобой знакомы, ты не заговаривал со мной ни о каких мистериях. – При твоей великой учености, – ответил тот, – я не видел в этом нужды. К тому же ты всегда говорил, что понимаешь меня с полуслова. – Эти слова, мне кажется, отчасти обескуражили критика, и он отошел к развеселому духу – некоему Дику Стилу, который заключил его в объятья и заверил, что он был лучшим из людей и что в его честь он отрекается от собственной славы сочинителя. С милостивой улыбкой потрепав его по плечу, Аддисон молвил: – Золотые твои слова, Дик!
Потом между Беттертоном и Бутом я увидел Шекспира: он рассуживал этих великих актеров, заспоривших о некоем оттенке в одной его строке[44]; я было удивился, что в Элизиуме так жарко пререкаются, но, прислушавшись к себе, сообразил, что всякая душа сохраняет-таки главнейшее свое качество, без которого, собственно говоря, она уже не душа. Вот эти известные слова из «Отелло», как их приводил Беттертон: «Задую свет». Бут настаивал, что надо так: «Задую этот свет». Я не удержался и высказал свою догадку: «Задую твой свет» – так, мол, не лучше? Кто-то предложил вариант, на мой взгляд, совсем мудреный: «Задую тебя, свет», отчего свет стал собеседником. Еще один поменял слово, и получилось: «Задую твою свечу». Тогда Беттертон заметил, коль скоро текст теряет неприкосновенность, то этак, пожалуй, от похожих слов перейдут к непохожим и кто-нибудь предложит: «Задую твои глаза». Тут все решили, что рассудить их может только сам Шекспир, и он высказался в таком духе: – Клянусь, джентльмены, я так давно написал эту строку, что уже не поручусь, как я ее сам понимал. Одно верно: знай я, что по ее поводу будет сказано и написано столько чепухи, я вычеркнул бы ее раз и навсегда, поскольку приписывать мне все эти толкования значит очень мало меня уважать.
Спросили его и о других темных местах в его сочинениях, но он ушел от ответа, сказав, что если уж их не прояснил мистер Теобальд[45], то готовящиеся три или четыре новые издания его пьес, он надеется, удовлетворят нас вполне. В заключение же сказал:
– Я не перестаю изумляться людям, раскапывающим у автора скрытые красоты. Ведь самые превосходные и полноценные красоты всегда лежат на поверхности и блистают прямо в глаза; и если, так и сяк толкуя отрывок, мы не можем решить, как лучше, то, по моему глубокому убеждению, оба толкования не стоят ломаного гроша.
От сочинений разговор перешел к монументу в его честь[46]; в этом месте Шекспир от души расхохотался и крикнул Мильтону: – Клянусь честью, брат Мильтон, славную компанию поэтов они подобрали! Им бы раньше не гнушаться нашим братом, когда мы были живые. – Верно, брат, – отозвался Мильтон, – но ведь живых надо кормить.