Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кажется, после всего случившегося мы все-таки не собирались жить все вместе «в скрюченном домишке». Думаю, тогда мне было сказано, что папа скоро вернется.
— Не волнуйся, Мэттью, — говорила, наверное, мама, — он просто собирается немного поработать. Он вернется.
— Пойдем, приятель, — сказал, наверное, дедушка, — пойдем искать няню. Она будет готовить на ужин твои любимые «камароны».
Все родители утром уходят на работу, а вечером всегда возвращаются. Это нормальный ход вещей. Не о чем беспокоиться. Нет ничего, что могло бы вызвать приступ колик, или зависимость, или ощущение брошенности, оставшееся на всю жизнь, или чувство того, что мне чего-то не хватает, или постоянный недостаток ласки, или отчаянную потребность в любви, или что-то такое, чему я так и не смог подобрать названия.
Итак, отец уехал — умчался бог знает куда. Он не вернулся с работы ни в первый день, ни во второй. Я надеялся, что он будет дома через три дня, потом надеялся, что, может быть, через неделю, потом — может быть, через месяц, но где-то через шесть недель я вообще перестал на что-то надеяться. Я был слишком юн, чтобы понимать, где находится Калифорния или что значит «следовать своей мечте стать актером». Что такое, черт возьми, «актер»? И где, черт возьми, мой папа?
А мой папа, который позднее стал замечательным отцом, оставлял своего ребенка 21-летней женщине, которая, как он хорошо знал, была еще слишком юна для того, чтобы воспитывать малыша в одиночку. Моя мать — замечательная, тонко чувствующая женщина, но тогда она была слишком молода. И ее, как и меня, тоже бросили прямо там, на автостоянке у пограничного перехода между США и Канадой. Моя мать забеременела мной, когда ей было двадцать лет, и к тому времени, когда ей исполнился двадцать один год, она уже была молодой матерью — и матерью-одиночкой. (Интересно, если бы у меня в двадцать один год появился ребенок, стал бы я его спаивать?) Она старалась изо всех сил, и это многое о ней говорит, но все же моя мама просто оказалась не готова к такой ответственности, а я не был готов ни к чему, потому что только что родился.
Таким образом, отец бросил нас с мамой еще до того, как мы толком познакомились друг с другом.
* * *
Когда отец от нас ушел, я быстро понял, какую роль мне нужно играть дома. Моя работа состояла в том, чтобы развлекать, умасливать, восхищать, смешить других, успокаивать, угождать — в общем, быть шутом перед всем королевским двором.
Эту роль я играл даже после того, как потерял часть своего тела. Собственно говоря, тогда я и стал ее играть.
Фенобарбитал исчез из моей жизни, как исчезло воспоминание о том, как выглядит лицо моего отца. Я на полной скорости ворвался в свое детство и вскоре научился быть в нем управляющим.
Однажды в детском саду какой-то тупоголовый ребенок с размаху придавил мне руку дверью. После того как у меня из глаз перестали сыпаться кроваво-красные искры, кто-то додумался сделать перевязку и отвезти в меня в больницу. Там стало ясно, что я потерял кончик среднего пальца. Позвонили маме; по понятным причинам она приехала в больницу вся в слезах. Я встретил ее, стоя на больничной каталке с гигантской повязкой на руке, и прежде, чем она успела что-то сказать, влез со своей репликой: «Тебе нельзя плакать — я ведь не плакал!»
Уже тогда в этом был весь я: исполнитель, развлекающий публику. (И кто знает, может быть, я и Чендлера Бинга сыграл только потому, что придерживался этой линии поведения?) Уже в три года я понял, что должен быть хозяином дома. Мне пришлось заботиться о матери, хотя мне только что отрезали палец. Наверное, еще в возрасте тридцати дней я усвоил, что если я зареву, то меня отправят в отключку, так что мне лучше не плакать. А еще я понял, что всегда должен лично убеждаться в том, что все, и прежде всего моя мама, чувствуют себя в безопасности и находятся в полном порядке. Так или иначе, моя первая реплика оказалась чертовски хороша для карапуза, который стоял на каталке в полный рост, словно большой босс.
С той поры не так уж много изменилось. Если вы дадите мне весь оксиконтин,[7] который я смогу выдержать, то я почувствую заботу, а когда обо мне заботятся, я смогу позаботиться обо всех остальных, выглянуть наружу и сослужить кому-то хорошую службу. Но без лекарств я чувствую, что просто растворяюсь в море небытия. Сие, конечно, означает, что я практически не могу быть полезным вообще, и в частности полезным в отношениях, потому что я живу так, что просто пытаюсь доползти до следующей минуты, следующего часа, следующего дня. Это болезнь страха, лакрица неадекватности. Капля одного наркотика, капля другого — и я уже в полном «порядке». А когда ты накачан «этим», то вообще ничего не чувствуешь.
В старые добрые времена, то есть до 11 сентября 2001 года, детям, а также любопытствующим взрослым иногда разрешали заглядывать в кабину самолета. Я впервые оказался в такой кабине, когда мне было около девяти лет. Меня так потрясли все эти многочисленные кнопки, внушительный вид командира корабля и вообще весь поток информации, который на меня обрушился, что я в первый раз за шесть лет забыл засунуть в карман руку с изуродованным пальцем. До этого я ее никогда и никому не показывал, настолько мне было стыдно. Пилот заметил мое смущение и попросил меня показать руку. Сгорая от стыда, я вынул руку из кармана, после чего он сказал: «Вот, посмотри». Оказывается, у него не было точно такой же части среднего пальца на правой руке.
Да, у этого замечательного человека, у командира корабля, который знает, для чего нужны все эти кнопки, который понимает все, что происходит в кабине, — и у него тоже не хватает части пальца! С того дня и до настоящего времени — а мне уже пятьдесят два годика — я больше никогда не прятал свою руку. На самом деле из-за того, что я много лет курил, люди часто замечали мой палец и спрашивали, что случилось.
А еще из-за